Во сне он излучал тепло, даже жар. Поначалу это меня тревожило, но потом я привыкла и приноровилась греться. Однажды давно я читала, что дети, потерявшие матерей, часто подолгу сидят у батареи. Засыпая возле горячего тела Йоава, я представляла, как к нему жмется целая толпа детей. И я среди них. Но ведь это Йоав потерял мать, а вовсе не я! Бодрствуя, он постоянно ходил взад-вперед или постукивал ногой. Его тело вырабатывало кучу энергии, он лихорадочно пытался от нее избавиться, но тщетно: приток новой энергии всегда перекрывал израсходованную. Рядом с ним мне казалось, что все куда-то к чему-то движется, и после удушья последних месяцев меня это разом и возбуждало и успокаивало. Что до его печали… подспудно я ее ощущала, но еще не знала ни ее природы, ни глубины. Не смотри на меня так, часто говорил он. Как «так»? Будто я лежу в палате для неизлечимо больных. Но я хорошая медсестра. Как это проверить? Вот так!.. Наступала тишина. Еще, стонал он. Еще, пожалуйста, у меня всего один день до смерти… Вчера ты говорил то же самое. Неужели? Значит, у меня еще и амнезия?
Довольно скоро я перестала ночевать в комнате на Литл-Кларендон и практически перебралась в Лондон. Или, проще сказать, сбежала — к Йоаву и его миру, центром которого был дом на Белсайз-парк. С самого начала Йоав, должно быть, ощутил во мне отчаяние, готовность разделить его страстное, напряженное существование, бросить все и отдаться его накалу, единственным отношениям, которые он признавал, где никому кроме нас двоих не было места, точнее, никому кроме нас двоих и его сестры, но она была для него частью его самого.
Мое психическое состояние сразу же начало улучшаться. Улучшаться, да, но до былой уверенности в себе было еще далеко: меня преследовали остаточные страхи — прежде всего страх самой себя и того, что происходило там, внутри, без моего ведома. Все это больше напоминало не исцеление, а сильную анестезию — меня обезболили, отключили от всего. Перемены, однако, были необратимы. Пусть я больше не волновалась, что проведу остаток дней в сумасшедшем доме, и даже стыдилась, вспоминая свое жалкое поведение в худшие моменты депрессии, но необратимость эту я тоже ощущала: что-то во мне изменилось, высохло или даже надорвалось. Я утратила независимость от самой себя или, точнее сказать, мое и без того шаткое представление о себе как о цельной личности упало и рассыпалось на детальки, точно дешевая игрушка. Возможно, поэтому мне было так легко вообразить — не в тот момент, а потом, позже, — что я одна из этих деталек.
Поначалу весь уклад дома на Белсайз-парк казался мне чуждым… смысл его от меня ускользал. Даже самые банальные вещи представлялись экзотикой: шкаф, набитый дорогущими платьями, которые Лия никогда не надевала, хромая Богна, приходившая убирать два раза в неделю, привычка Йоава и Лии бросать на пол у входной двери одежду и сумки. Я изучала предметы и поведение людей, пыталась понять, как тут все устроено. Я чуяла, что всем тут заправляет некий внутренний кодекс правил и процедур, но постигнуть его не могла. Хорошо, хватило ума не задавать вопросов. Ведь я тут просто гостья, вежливая и благодарная. Моей маме удалось привить мне определенные манеры, в частности, на этот случай. Главное — научиться отметать собственные желания, если рядом важный для тебя человек. Забота о ближнем — превыше всего.
Дети капитанов дальнего плавания нутром понимают море, а Йоав с Лией точно так же, нутром, понимали мебель, ее происхождение, возраст, ценность и были особо чувствительны к ее красоте. Не то чтобы они этот дар как-то использовали или проявляли особую заботу об этой мебели. Они просто отмечали ее, как можно отметить красивый пейзаж, и продолжали заниматься своими делами и пользоваться старинной мебелью без лишнего трепета. Я же ловила их реплики и многому училась. Желая во всем походить на них, я считала своим долгом расспрашивать Йоава о различных предметах, которые появлялись или, наоборот, исчезали из дома. Он отвечал безразлично, не поднимая глаз и не отрываясь от своих более важных дел. Однажды я спросила, ощущает ли он, как печальна участь мебели, когда те, кому она служила, рассеялись по миру, превратились в прах и тлен. Людей нет, а лишенная памяти мебель просто стоит, собирая пыль. Но он лишь пожал плечами и ничего не ответил. Я прилежно училась, но никакие знания не могли мне дать изящества, с которым двигались среди старинных вещей Йоав и Лия, не могли наделить меня этой странной смесью тонкости и безразличия.
Я выросла в Нью-Йорке, семья наша была небогата, но настоящей нужды я, конечно, не знала. Тем не менее в детстве у меня часто возникало ощущение ненадежности, временности: на то, что мы имеем, нельзя положиться, вся жизнь может разрушиться в одночасье, словно мы живем в хижине из саманного кирпича, совершенно непригодного для этого климата. Иногда я слышала, как родители обсуждают, не продать ли две картины Моисея Сойера, которые висели у нас в прихожей. Картины были мрачноватые, я даже боялась ходить мимо них в темноте, но еще больше меня пугало, что родители вынуждены расстаться с ними из-за денег. Знай я в ту пору о таких людях, как Георг Вайс, мои детские сны, пожалуй, превратились бы в кошмары, где нашу семейную мебель увозили на тележках в неведомые дали. В действительности мы жили в квартире в белом кирпичном здании на Йорк-авеню, которую родителям помогли приобрести бабушка с дедушкой, но одежду всегда покупали на распродажах или в стоковых магазинах, и меня часто ругали за то, что я забыла выключить свет, ведь электричество очень дорогое. Однажды я случайно услышала, как отец кричал на маму: она слишком часто спускает воду в туалете, и каждый раз — доллар псу под хвост. После этого я взяла себе за правило копить содержимое горшка до конца дня или до критической отметки. Но мама рассердилась и этот почин пресекла. Тогда я научилась терпеть, пока не заболит живот. Если случался неприятный казус, мама сердилась и ругала меня, но я переносила это стоически, зная, что экономлю деньги и спасаю родителей. Кстати, ни тогда, ни потом я не могла понять, почему вода в туалете так дорога, если за окном плещутся воды широкого и темного пролива Ист-Ривер.
Мебель в квартире стояла неплохая, у нас имелось даже несколько старинных предметов — подарок дедушки. Все поверхности такой мебели были закрыты стеклами, которые покоились на приделанных по углам полупрозрачных резиновых кружочках. Стекла, тем не менее, не отменяли запретов: стаканы туда ставить мне не разрешалось, да и играть поблизости не рекомендовалось. Эти ценные вещи вселяли в нас робость. Чего бы мы ни достигли в жизни, соответствовать столь утонченной мебели все равно никогда не сможем, этот антиквариат снизошел до нас, свалился с неба, из иного, более прекрасного мира. И мы вечно боялись нанести ему какой-нибудь ущерб. Посему меня с малых лет учили обходить все эти столики и этажерки стороной, не пользоваться мебелью, а жить на почтительном от нее расстоянии.
Проводя все больше времени на Белсайз-парк, я с ужасом замечала, как небрежно Йоав и Лия обращаются с мебелью, которая проходит через их дом. А ведь именно эта мебель давала их отцу и им самим средства к существованию. Они же клали босые ноги на журнальные столики в стиле бидермайер, сделанные в начале девятнадцатого века! Они ставили туда же стаканы с вином, трогали стекла сервантов не самыми чистыми пальцами, спали на диванах, ели на комодах стиля модерн, а иногда даже ходили по длинным обеденным столам, если это составляло кратчайший путь до нужного места в битком набитом мебелью помещении. Как-то Йоав раздел меня, повернул спиной, наклонил вперед — и я страшно напряглась. Нет, дело было не в позе, она меня нисколько не смущала, но опереться мне пришлось на письменный стол с перламутровой инкрустацией. Впрочем, при всей небрежности, они умудрялись никогда ничего не портить. Даже следа не оставляли. Сначала я приняла это за естественную ловкость людей, для которых такая мебель — среда обитания, но, узнав Йоава с Лией получше, пришла к выводу, что свой несомненный талант они позаимствовали у призраков.