— Воля ваша, Борис Петрович, я пойду. Только помните мои слова: нехорошо у нас творится с людьми.
Он быстро отходит, и я вижу, как его согнувшаяся спина мелькает среди понуро застывших коней. Взбираюсь на холм. На душе тоскливой гадко. Химич прав: сотня разлагается, падает дисциплина, гаснет вера в благополучный исход, а болезнь и лишения окончательно доконали казаков.
Внезапно снизу раздаются крики и брань. Оборачиваюсь. Окруженный казаками прапорщик пытается говорить. Но происходит что-то необычайное, настолько чудовищное и невозможное, что я не верю своим глазам. Один из казаков машет кулаком у самого носа Химича и, захлебываясь от злости, кричит на него, заканчивая свою речь крепкой руганью, а тот стоит, опустив голову, даже не пытаясь протестовать.
Сбегаю к возбужденной группе. Сердце учащенно бьется, голова кружится от неожиданности.
Мне навстречу, отрываясь от круга, спешит Никитин. Лицо вахмистра серьезно, его глаза сухо и внимательно смотрят на меня. В этом новом и незнакомом мне человеке я не узнаю всегда ласкового и спокойного Лукьяна.
— Не ходите дальше, вашбродь! Не хочут вас видеть казаки. Невмоготу людям. Не дай бог, не выдержат — разнесут и вас и командира, — говорит он совершенно спокойно, и только суровая складка на лбу и серые строгие глаза подчеркивают особый смысл его слов.
— Что ты говоришь! Ты понимаешь, что говоришь? Ведь это измена! Мы должны идти вперед! — кричу я, задыхаясь от гнева и отчаяния.
Что-то обрывается у меня внутри, в висках с точностью часового механизма отстукивают невидимые молоточки.
— «Впе-е-еред»? Хватит уж. Находились. Не видите разве — ровно мухи дохнут. — Вахмистр равнодушно отворачивается и отходит от меня.
— Да ведь это форменный бунт! Ты понимаешь, что за это грозит расстрел?!
— Эх, вашбродь, оставьте пужать. Какой там расстрел! Спасибо, что казаки вашего брата в шашки не берут. Не видите разве, что всем смерть пришла?
— Крестов захотели? Ладно, будут вам и кресты, да только не беленькие [45], — хрипит Карпенко.
Его совсем согнуло в дугу. Скрючившись, он сидит на земле и с ненавистью смотрит на меня воспаленными, налитыми кровью глазами. Меня обступили бледные, изможденные люди. В их взорах я читаю обиду, укор, накопившуюся бешеную злобу.
— Да ведь мы, братцы, у цели. Еще сорок-пятьдесят верст — и мы соединимся с англичанами.
— Слыхали! Уже двадцатый день все про то сказываете. Хватит! Никуды мы отсюда не пойдем! — слышатся в ответ озлобленные голоса.
— Повоевали, буде! Кому война — мать — чины да богатства дает, а нашему брату — одно горе. Не согласны мы вперед иттить.
— Да ведь погибнете здесь.
— Все однако! Нема нашего согласу наступать.
— Уж ежели вам так хочется, то вы и шукайте сами англичан, — зло бросает Сухорук. — А нам уж довольно и без того, вон вся сотня без памяти лежит.
— Так? Ну, ладно!
Я иду к своему коню. По существу это единственное, что на самом деле и можно только предпринять. Казаки с любопытством смотрят вслед. Двое или трое отрываются от группы и бредут за мной.
— Что ж, вашбродь, вы это всурьез или так? — тихо и пытливо спрашивает Сухорук, исподлобья глядя на меня.
Я не отвечаю и, вздев ногу в стремя, вскакиваю в седло.
— Стой, стой, вашбродь! Это не дило. Колы помирать, так не дуром.
Лица казаков светлеют. Мой пример, очевидно, действует на них, хотя большинство по-прежнему неподвижно и апатично лежит на земле.
Несколько человек идут к коням, медленно и неуверенно разбирают поводья и так же апатично съезжаются ко мне.
Перелома еще нет, но я вижу, что самый острый и напряженный момент прошел и люди снова подпадают под власть дисциплины.
Химич приходит в себя и, еще красный от стыда и волнения, смущенно говорит, не поднимая на меня глаз:
— Вы сами поедете, Борис Петрович?
Число всадников сзади меня все увеличивается, их набирается около тридцати человек. Это все, кто еще может так или иначе держаться в седле.
— Что ж, — вздыхает Сухорук, — езжайте, только все одно ни к чему, — и он безнадежно машет рукой.
Казаки угрюмы и недоверчивы. Они пошли за мной не по своему желанию, а потому, что их подняла не вконец разрушенная дисциплина и вековая привычно подчиняться «начальству».
Не глядя на них, командую:
— Равняйс-с-сь!
С прежним безразличием они подтягивают коней строятся в шеренгу, фронтом ко мне.
— Смирно-о-о-о!
Маленькое движение — и мой разъезд застывает.
Холодные глаза Сухорука насмешливо щурятся, и он сплевывая на траву, качает головой.
— Разъезд готов, тридцать шесть человек на здоровых конях, — докладывает Химич.
— Очень хорошо, я беру с собой двадцать человек, при одном пулемете и иду в разведку. Если к ночи не вернусь, не беспокойтесь. Постараюсь прислать с ночевки донесение. Не уходите отсюда раньше, чем я установлю с вами связи. Когда оправится командир передайте ему вот этот пакет.
Я наскоро набрасываю и отдаю прапорщику рапорт с объяснением цели и маршрута моей разведки и командую выступление. Через секунду мы удаляемся от оставшейся позади больной сотни.
Сборный разъезд набран, из всех четырех взводов. За урядника едет приказный Товстогуз — молодой, недавно прибывший с пополнением казак. Черный ствол люисовского пулемета выглядывает из-за его плеч. Казаки молчат. Печальная картина еще свежа в нашем памяти. Пробую рассеять ее и заговариваю с ними. Отвечают коротко, односложно и нехотя. Переходим рысь, и скоро сотня скрывается из виду. Идем ложбинками, чтобы нечаянно не обнаружить себя. В скучной безмолвии переходим от холма к холму. Впереди дозоры. Со мною всего десять человек.
Вдруг передний дозор останавливается, от него отделяется казак и скачет к нам.
«Что там? Село, дорога? Или, может быть, неприятель?» Сердце сжимается от томительной неизвестности.
Казак быстро приближается к нам. Лица казаков настороженны, они пристально глядят вперед. Но то, что встревожило дозоры, скрыто холмистыми неровностями.
— Конный разъезд впереди, — сдерживая коня, докладывает связной, — не далее как верстах в двух от нас.
— Большой? Сколько человек?
— Да, видать, немного, человек до сорока будет.
Сорок человек. Если это неприятель, то этого больше чем достаточно, чтобы оттеснить меня и обнаружить слабую, небоеспособную сотню.
Продвигаемся к холмам, на которых, наблюдая за противником, застыли дозоры. Товстогуз на ходу стаскивает с плеча пулемет и вкладывает в него широкую обойму.
— Гостинец, — говорит он.
Я останавливаю разъезд и с двумя-тремя казаками поднимаюсь на гребень холма. Впереди зеленая степь, перерезанная верстах в двух от нас широкой белеющей дорогой. У самой дороги, рассыпавшись в цепь, стоит в конном строю полуэскадрон. Несомненно, это регулярные части. В бинокль отчетливо видны прекрасные, упитанные тела коней и длинные пики, которыми вооружены кавалеристы. Внимательно разглядываем друг друга.
— Вашбродь, это не иначе как английцы, — вдруг решает Товстогуз.
— Почему ты так думаешь?
— Та больно гарни кони, в полной справе. Разве у турков будут такие сытые кони? Николы! Они ж, беднота, вроде цыган живут, ничего нема, одно слово — босота, — убежденно говорит приказный.
— Точно! Опять и форма не та, — поддерживают его казаки.
Насчет «формы» мои ребята, конечно, привирают. На таком значительном расстоянии даже шестикратный цейс не может определить обмундирование кавалеристов.
Однако не век же взирать друг на друга издалека. Я приказываю дозорам шагом продвинуться вперед и, не подходя на близкое расстояние к лаве, постараться разглядеть ее. Отбираю людей на лучших конях. Казаки съезжают с холма и отрываются от нас. Поддерживая их, мы трогаемся за ними шагом, внимательно следя за действиями полуэскадрона. Расстояние уменьшается! Цепь по-прежнему неподвижна и как будто бы не намерена ни отходить, ни приближаться к нам.