Я окликаю проводника, пальцами показывая на волнующийся песок. Но араб лишь плотнее укутывает лицо плащом и, пригибаясь к шее коня, яростно понукает его. Его беспокойство передается казакам. Они кутаются в башлыки и непрерывно стегают лошадей, которые вертятся, останавливаются на рыси, пытаются лечь.
— Если доедем до шатров — спасены, — сквозь вой ветра доносится до меня голос Гамалия.
Делаем последние усилия. Ветер переходит в ураган. Песок сплошной стеной несется через нас, засоряя глаза, забивая рот. Огромные волны песка заходили, задвигались по пустыне, как будто вокруг нас разыгралась водяная стихия. Зной так жгуч, что кажется, сам ад поднялся из преисподней и хлынул на нас. Никогда раньше я не представлял себе, что может быть так трудно сделать верхом каких-нибудь десяток саженей.
Самум охватил пустыню.
В ту же секунду наши измученные кони дотягиваются до шатров и падают на колени, пряча морды под шеи друг другу.
Полумертвые от истощения и жары, мы пластом лежим внутри шатров, замотав головы башлыками. Возле нас ничком лежат хозяева-арабы, и только ветер и песок со свистом и шумом проносятся над нами, ударяя в натянутые, вздувшиеся, как парус, стенки шатра…
Внезапно ветер стихает. Воздух сразу приобретает прежнюю неподвижность, и состояние забытья, полуобморочной дремы охватывает нас. Так проходит несколько минут. Затем стены шатра слабо трепещут от возвратившихся порывов ветра, и жар начинает быстро спадать.
Самум проходит. Ветер несет теперь прохладу и бодрит своей свежестью. Над землей все еще стоит песчаная мгла, но небо быстро светлеет и проясняется. Горизонт опять чист, и солнце вновь жжет своими лучами пустыню. Только новые гряды дюн, выросшие буквально за полчаса, говорят о том, что здесь недавно пронесся страшный самум-бадех [43]. Где-то вдалеке, на юге, куда умчался палящий вихрь, еще стоит мглистая, начинающая редеть пелена.
Я поднимаю голову. Несколько казаков пластом лежат около меня. По бледности лиц, по которым струится пот, их можно принять за тяжелобольных. Медленно встаю и, еще чувствуя слабость и звон в ушах, выхожу из шатра. Словно мертвые, без движения лежат на песке кони, вытянув вперед свои головы.
Оазис оживает. Между шатрами толпятся казаки. Белеют бурнусы арабов. Звучит непонятная гортанная речь.
— Вахмистр, устроить перекличку, все ли в сборе — выходя из палатки, приказывает Гамалий.
Лицо есаула посерело и говорит о пережитых страданиях, глаза слезятся, губы потрескались и покрылись сетью красных кровоточащих нитей. Впрочем, то же самое и у меня и у большинства из застигнутых самумом казаков. Из шатров выползают полубольные, еще не пришедшие в себя люди.
— Прапорщик Зуев, берите с собой дежурный взвод и скачите немедленно по дороге. Осмотрите места, пройденные полусотней, и если найдете отставших людей и коней, забирайте и сейчас же возвращайтесь обратно.
Зуев садится на коня и в сопровождении взвода из ранее пришедшей полусотни едет за село. Никитин обегает шатры, проверяя по списку лежащих и ослабевших казаков.
— Так что, вашскобродь, — докладывает он, — люди все в целости, до одного. Только в бурану шестеро побросали коней и спаслись пешаком. Дудка, Панасюк, Коваль, Дерибаба, Стеценко и Пузанков, — перечисляет он.
Оказывается, мой Пузанков тоже остался в числе безлошадных. Я ищу его, но моего верного «Личарда» нет, по всей вероятности, он еще отлеживается в одном из шатров.
— Еще, вашскобродь, коня с водой потеряли. Оторвался с недоуздка — и шасть в пески, лег и ни с места. Ну, уж тут, конечно, не казачья вина. Разве до него! Кажный сам о своей душе понимает, — продолжает перечислять наши беды вахмистр.
Гамалий молча покусывает губу. Это значит, что настроение его не из веселых. Потерять в один переход одиннадцать лошадей — более чем трагично. Я пытаюсь успокоить его.
— Иван Андреевич, я думаю, что Зуев приведет отставших коней, — вряд ли им что-нибудь сделается.
Гамалий смотрит невидящим взглядом и, как бы отвечая не мне, а на собственные мысли, глухо говорит:
— Все равно, если б даже и нашлись, для рейда они уже не годны. — И обращаясь к вахмистру: — Фельдшерам — осмотреть больных. Кашеварам — сейчас же приняться за изготовку горячего обеда. Выставить вдоль дороги караулы с пулеметами и никого не выпускать из села. Подсчитать количество больных и здоровых коней. Второй полусотне расседлать коней. Выйдем не раньше полуночи. Есть у тебя, Лукьян, еще что-либо?
— Так точно, есть! — смущенно, но с затаенной надеждой говорит вахмистр. — Хлопцы просят хоть ночь дать передохнуть. Невмоготу, никак не в силах. Все, ровно как больные, качаются.
— Нельзя. Сегодня в полночь выступаем, — резко перебивает Гамалий. — К ночи приготовиться в поход!
Вахмистр не произносит больше ни слова и, сделав «налево кругом», исчезает за шатрами. Вокруг нашей стоянки собирается несколько десятков обитателей оазиса, с детским любопытством разглядывая казаков. Откуда-то появляется Аветис Аршакович, уже успевший вступить в переговоры с «местными властями».
— Господа, старшина просит вас пожаловать к себе в шатер.
Гамалий отмахивается и сухо бросает:
— После, сейчас не до церемоний.
Джеребьянц возвращается к старшине. Я не прочь бы последовать за ним, предвидя, что в шатре, вероятно, уже приготовлено какое-нибудь, хотя бы и скромное, угощение, но ожидаю, пока Гамалий не выскажет мне своих соображений относительно дальнейшего похода. Есаул сидит задумавшись. Наконец он поднимает глаза и спокойным тоном говорит:
— Для меня ясно, что сегодня обязательно необходимо уйти из этого оазиса. Я уверен, что о нашем прибытии сюда уже пронюхали. В пустыне есть свой беспроволочный телеграф, и работает он не хуже наших. Если мы будем здесь прохлаждаться, нас завтра же настигнет банда Мамалека-бен-Измаила или другого турецкого наймита. Выход только один: слабых и больных коней оставим в Али-Абдаллахе, взамен купим или реквизируем у жителей новых, пополним запасы воды, провианта и фуража, а ночью — в путь. Больных людей поместим на носилки, но задерживаться не будем ни минуты. Вы с этим согласны?
— Да, это наш единственный шанс на спасение.
— Значит, решено! Ну, а теперь можно и к старшине.
Шатер старшины такой же, как и те, в которых живут другие обитатели оазиса, но значительно просторнее. Он из грубого серого с полосами верблюжьего войлока, перетянутого на куполе крест-накрест двумя толстыми ремнями. У входа нас почтительно ожидает хозяин, смущенный нашим промедлением. Рядом с ним стоит повеселевший Джеребьянц. Входим в шатер. Он довольно вместителен. Перегородка из плотной черной ткани делит его на две половины: мужскую, где помещается оружие, седла и груда верблюжьих попон, и женскую, в которой в относительном порядке размещены мешки с провизией, домашняя утварь, медные тазы, ручные жернова, жаровня, деревянная ступа для кофе, бурдюки с водой и молоком. Тут же под ногами хозяев вертятся пара маленьких, только что родившихся жеребят и слабосильный верблюжонок. Полдюжины совершенно голых ребятишек, засунув в рот грязные пальцы, со страхом и любопытством смотрят на нас. Их, вместе с жеребятами и верблюжонком, моментально изгоняют из шатра, что не мешает, однако, им то и дело возвращаться обратно. У стены стоят три арабки, очевидно, жены старшины, почтительно склонившие головы при нашем появлении.
Меня поражает, что женщины здесь не прячутся при виде мужчин, как мы привыкли к этому в Персии. Но Джеребьянц разъясняет мне, что женщины арабских кочевников пользуются неслыханными на Востоке свободами. Они не закрывают лицо чадрой, не избегают встреч и бесед с мужчинами и имеют большое влияние на дела семьи и даже целого рода. Действительно, хозяйки шатра, ничуть не смущаясь нашим присутствием, спокойно и деловито принялись за приготовление угощения. Я с любопытством рассматриваю их. Лица их смуглы, худы и резко очерчены, но не лишены привлекательности. Одежда на них походит на мужскую и отличается лишь обилием украшений. На голове, шее и руках позванивают серебряные монеты.