И – вот что, пожалуй, было главным! – следом немедленно растворился в душе мистический ужас. Выскользнул незаметно, как встревоженная змея, из уютного, обжитого лежбища.
Игорь замешкался у бара.
Так неожиданно и ясно вдруг проступило в сознании – целых двадцать четыре года он все-таки боялся.
Не признаваясь себе и уж тем более близким.
Научившись заглушать страх, не замечать его днями, неделями, месяцами – но так и не расставшись с ним окончательно.
И еще он понял, механически выбирая в баре коньяк, доставая бокалы из буфета, тонкими ломтиками нарезая лимон, – страх его был столь живучим потому, что это был действительно мистическийстрах. Ибо двадцать четыре года он не знал и не представлял даже, чего именно следует бояться.
А вернее – кого.
Он и побежал от дружелюбных сыщиков, гонимый мистическим страхом, потому что решил, а вернее, почувствовал на подсознательном уровне – это снова оноожило, подняло голову, зашевелилось, протянуло к нему неумолимые, безжалостные руки, все еще обагренные кровью родителей.
Теперь – слава Богу и благодарение подполковнику Вишневскому – онорастворилось во мраке ночных кошмаров.
Вернувшись с коньяком, он немедленно пересказал Лизе суть своего неожиданного открытия.
Она не удивилась:
– Ну, разумеется, именно это мы и собираемся праздновать! Однако не советую впадать в идиотское благодушие.
– Боже правый, Лизавета, ты хоть знаешь, кого сейчас цитируешь?
– Лемеха-старшего, а он, в свою очередь, вождя всех народов. Ну и что? Тираны иногда изъясняются очень точно. Именно идиотское благодушие. Мифическое «оно» действительно изрядно отравило твою жизнь, но на самом деле не могло сотворить ничего ужасного. Разве что к старости свести с ума. Что – вряд ли. А оставшиеся в живых сообщники или сообщник почившего в бозе убийцы, между прочим, вполне еще дееспособен. По крайней мере несчастную Щербакову благополучно отправил на тот свет. И неизвестно еще, на кого теперь точит зуб. Охраны, между прочим, у нас нет, дорогой. Только сигнализация, но, откровенно говоря, я не слишком ей доверяю.
– И тем не менее – честное слово, не рисуюсь – я совсем не боюсь. Хотя, быть может, ты и права – идиотское благодушие.
– Я, разумеется, права. Но – вот незадача! – тоже почему-то не боюсь. И это странно.
– Что именно?
– Что не боюсь. Потому что реально существующего убийцу, разгуливающего на свободе, следует опасаться. Тем более помыслы его – темный лес. И ведет он себя как-то странно. Нет… Дело, пожалуй, не в нем. Давай-ка еще раз пробежимся по всей канве дела. Или, может, тебе неприятно ворошить все снова?
– Нет. Теперь все нормально. Давай. Хотя мы и так выучили все имеющиеся бумажки наизусть.
– Вот и прекрасно. Давай пробежимся наизусть.
– Значит, так. За несколько дней до убийства родителей «топтуны», то бишь сотрудники КГБ, денно и нощно наблюдавшие за одним из наших тогдашних соседей, известным художником, будущим невозвращенцем и диссидентом, обратили внимание на молодого человека приличной наружности.
– Более чем приличной. Одетого с иголочки.
– Да. К тому же несколько раз он подъезжал к дому на гоновской [47]машине, закрепленной за семьей высокопоставленного партийного товарища.
– Их называли «семейными»… Представляешь, у нас тоже когда-то была «семейная» машина.
– Матушка, да ты никак ностальгируешь по тем временам?
– Вот еще! Впрочем, ты прав – ностальгирую. Но не по временам. И тем более не по «семейной» «Волге». У Лемеха был такой автопарк! Никакому ГОНу не снился. А ностальгия… Это по детству, юности. Но мы отвлеклись.
– Значит, одетый с иголочки мажор, то на «семейном» авто, то пешим ходом или на такси, стал являться возле нашего дома. Вел он себя довольно странно – в подъезды не заходил, никого не ждал, не встречал. Просто прохаживался вдоль дома, фланировал по двору, задрав голову, разглядывал что-то в окнах и через час-полтора убирался восвояси. «Топтуны», понятное дело, взяли малого на заметку и доложили по инстанциям. В инстанциях без особого труда выяснили, чьейименно семье приписана машина. И переполошились. Поскольку главным фигурантом у них тогда был опальный художник, переполох вышел серьезный. Что, если номенклатурный отпрыск проникся опасными идеями живописца, пополнил ряды его многочисленных поклонников или, того хуже, последователей? Выходит, просмотрели? Упустили такогопарня? За это по головке не погладят. Не знаю, какие меры собирались принимать инстанции, как ограждать державного потомка от тлетворного влияния буржуазного искусства. Не суть. Настал злосчастный август. Вечером – «топтуны» четко зафиксировали время – юнец снова прибыл к дому на такси. И не один. С двумя рослыми товарищами, мало похожими на институтских приятелей. Бродить во дворе они не стали – сразу прошли в подъезд, а через некоторое время вышли, нагруженные чемоданами и тюками. Сели в поджидавшее такси – и убыли в неизвестном направлении. Подробный рапорт снова ушел в инстанции, и вот тогда-то началась настоящая паника. Потому что на соответствующем уровне уже располагали информацией о зверском убийстве родителей. А выводы, что называется, лежали на поверхности. Бунтарь-художник вместе со своим чуждым искусством оказался ни при чем. Номенклатурный сын был банальным грабителем и даже, судя по всему, «шестеркой» у банальных грабителей и убийц. Мы не знаем, сколько времени ушло на принятие окончательного решения, сколько было выкурено сигарет и папирос, сколько выпито водки и валидола, сколько седых волос появилось на головах уполномоченных принимать решения. И надо полагать – не узнаем никогда. Но как бы там ни было – решение было принято. Державному папаше доложили обстоятельства дела и, вероятно, поинтересовались, как действовать дальше. Он – надо отдать должное – повел себя по-мужски, в истерику не впал, попросил только тайм-аут для разговора с сыном. А после того предоставил инстанциям полную свободу действий. В строгом соответствии с законом. Однако в строгом соответствии не вышло. Не прошло и получаса с того момента, как грозный отец, оставив кремлевский кабинет, явился домой и потребовал к себе сына, и он сам позвонил министру внутренних дел. Коротко сообщил, что сын не захотел отвечать на вопросы, заперся в своей комнате и застрелился. Оружия в доме, надо сказать, было предостаточно. Ситуация сложилась патовая. С одной стороны, самоубийство сына – косвенное доказательство его вины. С другой – что, если ранимый юноша не вынес оскорбления, нанесенного отцом? Еще бы – обвинение в грабеже и убийстве! Хрупкая психика не выдержала груза такого недоверия. Случилось непоправимое. Вот ведь коллизия! Словом, итоговое решение, надо думать, принималось на самом верху, и решено было, как мы теперь понимаем, дело спустить на тормозах. Потому и сообщников не искали. Однако – бюрократия превыше всего! – уничтожить документы ни у кого не поднялась рука, их аккуратно подшили в папку и похоронили в недрах самого надежного по тем временам архива. Все.
– Все – на тот момент. Теперь новая версия, с учетом – как это они складно так говорят? – новых условий, в общем.
– Вновь открывшихся обстоятельств.
– Точно. Ты отдохни, промочи горлышко. Теперь я поговорю. Итак, подполковник Вишневский, подняв старое дело и сопоставив его с некоторыми данными нового, без труда выяснил, что хрупкий юноша был однокурсником Галины Щербаковой. Учитывая то обстоятельство, что похищенный у вас портрет – говорю же, все крутится вокруг него! – оказался именно в ее доме, можно с большой долей вероятности предположить следующее. Их – Щербакову и юного самоубийцу – связывали близкие отношения: любовь или дружба, не суть. Я, впрочем, более склоняюсь к любви. Так вот, тяжелобольная мать любимой девушки каким-то образом узнает, что портрет, принадлежавший некогда ее семье, находится в доме коллекционера Непомнящего. Дальше из-за отсутствия фактических данных открывается бесконечный простор для фантазии. И я буду немножко фантазировать, но постараюсь не зарываться. Возможно, с этим портретом у Нины Щербаковой связаны какие-то особенные воспоминания, что-то очень важное, дорогое. Кстати, учти: тяжелобольные, тем более не совсем нормальные люди, бывают очень упрямы, капризны, требовательны. Вот и представь, что она, узнав – не знаю, правда, каким образом – о портрете…