Едва набросила на сорочку старенький платок – выскочила на кухню, в глазах тревога.
– Ты что куришь, Коля, не ешь? Говори – что?
– Может, еще ничего – пока.
– Может? – Лицо у нее сразу помертвело, осунулось, словно и не было только что нежного, во всю щеку румянца. – Николай, говори толком. Это невозможно, в конце концов.
– Погоди ты! Нечего еще говорить толком. Может, и вообще нечего. Был у Лапиньша. Обычное дело – ночные списки подписывал. И что-то… А, зацепился он за одного комбрига, оказалось – воевали в гражданскую. Не в комбриге, короче, дело, но фамилия его – Раковский. Я докладываю по форме, к тому же, говорю, происхождение явно чуждое дало себя знать. А он: какое происхождение? И смотрит так, знаешь… Внимательно смотрит. Комбриг, между прочим, крестьянских кровей оказался. А Лапиньш вдруг закусил удила. Фамилии, говорит, штука сложная. Не замечали? Нет, говорю, не задумывался. А он: напрасно, наша профессия обязывает над такими вещами задумываться. Все. Бумаги подписал. Вроде и не говорили ни о чем.
– Все. Ты прав, Коленька, это все. Лапиньш! Такие люди просто такничего не говорят. Конечно же, он знает. Но давал тебе шанс… самому… Теперь все, конец! – Она тяжело упала головой на стол, зарыдала в голос. – Ой, Коленька, погубила я тебя! Пригрел, милый, змею на груди. Господи праведный, за что мне все это? За какие грехи? На свою беду ты, Коленька, меня спас… Зарубили бы вместе с мамочкой и сестрами – и лежала бы теперь там, в степи. А ты горя бы не знал.
– Хватит, Нин! Спас – значит, судьба такая. Что теперь голосить? И вины за собой не признаю – хоть перед Лапиньшем, хоть перед самим товарищем Сталиным. Спас! А кто не спас бы? Как вспомню… В чистом поле – поезд, вагоны – нараспашку, половина – горят. Банда свое взяла – и в степь. Выходит, опоздали мы – и вроде как виноватые. Вокруг люди порубанные – кто насмерть, кто жив. Стон, неразбериха. И – ты… Девчоночка… Сорочка тоненькая, вся в крови. Глаза открыла – смотришь. Как не спасти! Я ж не знал, что ты княжеского рода.
– А знал бы, так не спас? – Она затихла, пока он говорил, и теперь медленно подняла от стола распухшее от слез лицо.
– А ты не знаешь? Да и какая из тебя, к черту, княгиня, Нинка? Сколько годков ты этой княжеской жизнью жила?
– Ну, сколько… – Втягиваясь в беседу, она понемногу приходила в себя. Задумалась, наморщила лоб, прикидывая что-то в уме. – Я – седьмого года. Значит, в семнадцатом – ровно десять. Я, кстати, помню последний день рождения в Покровском. В июле. А в декабре крестьяне пришли нас жечь, и мамочка сама вынесла им ключи. И началась бесконечная кочевая жизнь, страх, безденежье – и постоянный, до полного отупения, поиск ночлега, еды, одежды… Мы все время куда-то переезжали. Знаешь, что-то такое страшное однажды просто должно было случиться. Не этот поезд – так следующий… – Она снова заплакала. Но иначе – тихо и как-то обреченно.
– Ладно, Нин. Может, обойдется еще. Первый раз, что ли, паникуем? Откуда Лапиньшу что знать? Документы у тебя в полном порядке.
– Только записано в них все с моих – а вернее, с твоих слов. И твоим же приятелем.
– Ну и что с того? Сказано ему было – настоящие сгорели, он и не сомневался ни минуты. А теперь спроси, так и не вспомнит: были настоящие бумаги или нет? Вообще не было или какие-то обгорелые имелись? Я-то ему – помнишь? – листок паленый в нос совал для убедительности.
– Помню. Он еще чихал и ругался. – Она улыбнулась. Слабо, сквозь слезы.