Литмир - Электронная Библиотека
Содержание  
A
A

Это «другое» — эмоциональная простота, которая дается Блоку и недоступна магу с острой бородкой.

Сама по себе простота ни хороша, ни дурна. Так же, как и сложность. Важен размах крыльев между ними, способность поэта быть и таинственно-загадочным, и предельно доходчивым.

Брюсов, углядевший десять лет назад «фиолетовые руки на эмалевой стене», ошеломивший читающую Россию моностихом «О, закрой свои бледные ноги», в дальнейшем нечасто выходил из берегов здравого смысла. Хоть и уговаривал он себя: «Я верю всегдашним случайностям», — не случайность, а логичность строит брюсовские образы, вычерчивает композицию стиха. Даже эротика у него математична: бесспорная женская красота рождает интенсивную мужскую страсть, которая потом неизбежно иссякает. Ни странностей, ни слабостей, ни мерехлюндий. Так и слова у Брюсова совокупляются по принципу целесообразности, согласуемости. Здесь нечего угадывать или домысливать.

Брюсов никогда не бывает «слишком» прост. Пушкинское «поэзия, прости господи, должна быть глуповата» — это не о нем. Но и сложность его — чисто филологическая: читателю надлежит знать определенный набор исторических и мифологических имен, ориентироваться во всемирной метрике и строфике. А такая сложность, когда слова сложены незаконным способом, у него исключительно редка.

Люблю одно: бродить без цели
По шумным улицам, один;
Люблю часы святых безделий,
Часы раздумий и картин.

Так начинается один из разделов брюсовской книги «Urbi et Orbi». «Святых безделий» — удачное сочетание. Но в целом Брюсов — слишком труженик, все у него по часам рассчитано. Блок в своих блужданиях по городу уже зашел дальше. Заглянул по ту сторону смысла, где слово — всё — становится музыкой.

А мелодии приходят разные, в том числе и напевное пророчество о назревающей смуте:

Барка жизни встала
На большой мели.
Громкий крик рабочих
Слышен издали.

«Кто-то сильный в сером армяке» приводит барку в движение, а автор спокойно провожает взглядом красную корму сошедшего с мели судна:

Вот они далёко,
Весело плывут,
Только нас с собою,
Верно, не возьмут!

(«Барка жизни встала…»)

Сколько, однако, потенциальной глубины в одном из самых простых стихотворений Блока! Его взгляд на будущие потрясения — прежде всего эстетический. Художник любуется воображенной им картиной «веселого» плавания. А человек, индивидуум, интеллигент, отдает себе ясный отчет в том, что ему на барке новой жизни места не найдется. И не только ему лично, но и тем, кто сходен с ним по взглядам. Не возьмут их с собою рабочие. И очень уж большого о том сожаления не слышится в веселых строках трехстопного хорея. При всем желании не станешь трактовать эти строки как просьбу, как робкую надежду: авось возьмут. Ритмика, музыка сопротивляется такому истолкованию.

Тут самое время всерьез поговорить о революции как таковой. И поставить ее на место. На то реальное место, которое она занимает в судьбе Блока.

Латинское слово «revolutio», означающее «переворот», пришло в русский язык при посредстве польского еще в начале XVIII века. Долгое время оно звучало как довольно книжное и отвлеченное, связанное с западноевропейской историей. Русские писатели девятнадцатого века к нему прибегали нечасто, главным образом в публицистических текстах. В поэтическом языке этого слова не было: скажем, Некрасов, которого Ленин задним числом записал в «революционные демократы», революцию не воспевал, другая у него была лексика: «Буря бы грянула, что ли!» А смахивающего на революционеров Гришу Добросклонова автор поэмы «Кому на Руси жить хорошо» именовал «народным заступником».

В общем, к началу ХХ века «революция» — слово довольно свежее, не захватанное, и притом фонетически звучное, что для стихотворцев имеет немалое значение. Это не односложно-глуховатый «бунт», которому место только в прозе, с прибавлением двух устойчивых эпитетов: «бессмысленный и беспощадный».

А как со значением? «Революция» — слово двусмысленное. Амбивалентное.

К чему она может привести — в начале ХХ века Россия еще не знает. Опыта недостаточно. Это потом, намного позже, революция станет для большинства наших соотечественников синонимом абсолютного зла.

Обращаясь в 1930 году с письмом к правительству СССР, Михаил Булгаков сформулирует свою социально-политическую позицию как «глубокий скептицизм в отношении революционного процесса, происходящего в моей отсталой стране, и противупоставление ему излюбленной и Великой Эволюции». Сейчас, в начале двадцать первого столетия, булгаковская формула представляется весьма убедительной. Наверное, все-таки изменить жизнь к лучшему возможно только неспешным эволюционным путем, сообразным и природе мироздания, и здравому смыслу. А всякая политическая революционность — идейный соблазн, авантюризм горячих голов, подхватываемый бездумной толпой. Революционное воодушевление неизбежно сменится разочарованием, а реальные последствия революции разрушительны во всех сферах жизни.

Сто лет назад до такой беспощадной ясности было еще далеко. А когда в результате «неслыханных мятежей» в стране воцарилась тоталитарная власть, она долго еще продолжала лицемерно пользоваться революционной риторикой — причем в условиях, когда какой бы то ни было общественный протест был, по сути дела, исключен. Слова «революция», «революционный» стали непременным атрибутом официальной советской словесности. Более того, русская литературная классика задним числом стала трактоваться как предсказание революции и даже ее идейная подготовка. Этот тезис был положен в основу преподавания русской литературы XIX века, что стало одной из причин стойкого отвращения подростков к произведениям «школьной программы».

Блок и в ряд официальных классиков, и в школьную программу вошел не сразу, не без трений и трудностей. Чтобы включить поэта в советский литературный иконостас, его старательно противопоставляли «декадентам», с мясом вырывали из контекста русского символизма. Ставка была сделана на поэму «Двенадцать», причем в плоско-однозначной интерпретации: автор «за» революцию, и никаких «contra». А все предшествующее творчество поэта начало трактоваться как путь к революции, пророческие намеки на ее приближение отыскивались где только можно. Тем более что символистская многозначная образность чисто внешне таким манипуляциям поддается. Даже в знаменитом «Предчувствую Тебя. Года проходят мимо…» 1901 года при некотором риторическом усилии можно «Ты» трактовать как революцию, тем более что под таким углом зрения опасения поэта о ее последствиях – «Но страшно мне: изменишь облик Ты» – можно считать вполне сбывшимися.

Говоря же всерьез и без гипербол, неумеренная «революционизация» художественного наследия Блока производилась порой с лучшими намерениями: с целью «пробить» издания его текстов, книг и статей о нем. А после того, как Блок сделался бесспорным классиком, его имя стало идеологическим прикрытием для легализации других поэтов Серебряного века в качестве его «современников». Исследования по истории русской поэзии начала ХХ века нередко велись под маской «блоковедения». Блок с его патентованной «революционностью» открывал дорогу своим менее революционным собратьям. Это порой приводило к некоторому эмоциональному отторжению от Блока многих современных литераторов, которые в последние годы начали винить поэта в непомерном культе революции. Даже квалифицированные блоковеды сегодня иной раз весьма нелестно высказываются о политическом поведении поэта, явно преувеличивая его близость к советской власти.

27
{"b":"157182","o":1}