С Петербургской Академией наук был связан и другой незаурядный человек, уже известный нам шляхетский прожектер Василий Никитич Татищев. Он не состоял в Академии и большую часть жизни провел далеко от столицы, воюя со шведами, усмиряя бунтующих башкир, выполняя дипломатические поручения Петра I, руководя промышленными стройками Урала. Человек редкой образованности, Татищев вел еще одну, незаметную для многих, жизнь — он писал историю России. Как показали прошедшие с тех пор века, именно это увлечение и обеспечило Татищеву — одному из сотен талантливых тайных советников, администраторов, инженеров XVIII века — прочную посмертную славу. Сюда, в Петербургскую Академию, он привез в конце 30-х годов главный труд своей жизни — рукопись «Истории Российской». Эта книга оказалась первой попыткой систематизировать огромный запутанный материал по тысячелетней истории страны, «просветить» этот материал лучами идей Просвещения, проследить в истории России развитие истинного, по его мнению, двигателя истории — «просвещенного ума».
Пристрастный, противоречивый человек, Татищев в своей «Истории» отразил весь круг мыслей, предубеждений, недостатков и достоинств просвещенного человека своего времени. Годами собирая редкие рукописи, сопоставляя их, он интуитивно вышел на самое главное в истории — научную критику исторического источника, постижение его смысла, скрытого под наслоениями и правкой древнего летописца. С. М. Соловьев нашел для Татищева-историка самые точные слова: «Он первый начал дело так, как следовало начать: собрал материалы, подверг их критике, свел летописные известия, снабдил их примечаниями географическими, этнографическими и хронологическими, указал на многие важные вопросы, послужившие темами для позднейших исследований… одним словом, указал путь и дал средства своим соотечественникам заниматься русской историей».
Та напряженная работа, которая шла в камерах и палатах Академии, весьма своеобразно воспринималась при дворе и в обществе. В то время не было распространено представление о самоценности науки, фундаментальных исследований как таковых. Подписывая в 1724 году указ о создании Академии наук, Петр видел в ней не столько научное, сколько научно-практическое и учебное заведение, которое могло бы приносить непосредственную пользу экономике, морскому делу, готовить различных специалистов. И это был характерный для того времени прикладной подход к науке. В академиках-профессорах видели не ученых-теоретиков, а высокооплачиваемых специалистов по фейерверкам и геодезии, пороховому делу и практической медицине, хранителей забавных раритетов и поучительных древностей, знатоков мудреных и непонятных для профанов приборов, с помощью которых можно было рассматривать Луну, сделать поразительный физический или химический фокус.
Именно как на дорогое, но престижное развлечение (вроде заморского страуса), по-видимому, смотрела на «Десианс-Академию», как тогда называли Академию наук, и императрица Анна Иоанновна. Она изредка посещала публичные научные лекции и показы, которые устраивали для высокопоставленной публики ученые, точнее — указывала проводить их при дворе. Академики, читая лекции и показывая опыты, не только просвещали присутствующих, но и стремились, в формах, доступных для совсем не академических мозгов императрицы и ее окружения, доказать очевидные «пользы» наук и необходимость их «приращения». «В прошедшую субботу, — пишут «Санкт-Петербургские ведомости» 3 марта 1735 года, — ко двору были призваны Делиль и Крафт. Последний из них до обеда в высочайшем присутствии Ея величества с чирногаузенским зажигательным стеклом некоторые опыты делал, а ввечеру показывал… господин профессор Делил (Делиль, как мы помним, был астрономом мирового класса. — Е. А.),причем Ея величество между прочими на Сатурн с его кольцом и спутниками чрез Невтонианскую трубу, которая на 7 футов длиной была, смотреть изволила. Ея императорское величество объявила о сем свое всемилостивейшее удовольствие и приказала, чтоб как физическия, так и астрономическия инструменты для продолжения таких обсерваций при дворе Ея величества оставлены были».
То-то, наверное, горевал о судьбе дорогих инструментов Делиль, представляя, как к ним подберутся вездесущие и невоспитанные дети светлейшего герцога Курляндского! Впрочем, представлению о науке как прикладном и одновременно развлекательном виде деятельности немало способствовали и сами ученые. Связь науки с практикой была весьма тесной, и никого не удивляло появление в 1739 году академиков Л. Эйлера и Г. Крафта на испытании усовершенствованной ими лесопильной мельницы на Галерной верфи или на Артиллерийском дворе.
Прагматизм господствовал при дворе и в отношении искусства, литературы, поэтического слова. В 1735 году в Академии было организовано Российское собрание, целью которого стало совершенствование русского языка. Руководил им В. К. Тредиаковский — первый поэт России анненской поры. Н. И. Новиков, поминая добрым словом Тредиаковского, писал: «Сей муж был великого разума, многого учения, обширного знания и беспримерного трудолюбия; весьма знающ в латинском, греческом, французском, итальянском и в своем природном языке, также в философии, богословии, красноречии и в других науках. Полезными своими трудами приобрел себе бессмертную славу». Но многие современники и потомки думали о Тредиаковском иначе. Они писали о его «схоластическом педантизме», «бездарном трудолюбии», «бесплодной учености» и «варварских виршах». Драматична судьба Василия Кирилловича: коллега и соперник, даже враг Ломоносова, он начал свою жизнь не менее экзотично, чем великий помор. Поповский сын из Астрахани, он, как и Ломоносов, в юности ушел из дому, чтобы поступить в Славяно-греко-латинскую академию, из которой затем бежал за границу — в Голландию, а потом пришел во Францию, где обучался в Сорбонне различным наукам: философии, богословию, математике. В 1730 году он, первый наш дипломированный гуманитарий, вернулся в Россию и стал первым русским академиком. Его книга — перевод на русский язык романа француза П. Тальма «Езда в остров Любви» — сделала его знаменитым, модным поэтом, которого приблизили ко двору. Но впоследствии он испытал горечь судьбы придворного, точнее — дворового, поэта императрицы Анны. Та видела в нем лишь высокообразованного лакея, стихоплета, которому поручалось сочинительство «публичных ораций», од и гимнов, а «к случаю» и непристойных куплетов — «для увеселения». Согласно легенде, именно с сочинением скабрезных стишков связан эпизод, о котором сам Тредиаковский вспоминал: «Имел счастие читать государыне императрице у камеля (то есть камина. — Е. А.)и при окончании онаго достоялся получить из собственных Ея императорского величества рук всемилостивейшую оплеушину». Так что в способности языка к версификации непристойностей убедились в нашем отечестве задолго до бессмертного Ивана Баркова, работавшего в той же Академии. Печально известная история 1740 года, когда кабинет-министр Артемий Волынский жестоко избил Тредиаковского как непослушного холопа, а потом, посадив в холодную, заставил учить сочиненные им же стихи к маскараду, хорошо отражает и отношение власти к поэту, и беззащитность сносящего унижения и побои поповского сына — творца «Телемахиды». Да, поведение Тредиаковского в этой и других историях не отличалось благородством, у него не было той «упрямки», которой в спорах с сильнейшими мира сего так гордился Ломоносов. Но сравнивать этих, очень разных, людей не следует: современники, они начинали свой творческий путь в разных условиях и в разные десятилетия (Тредиаковский в 30-е, а Ломоносов в 40-е годы XVIII века), и стоило бы задаться вопросом: что было бы с Ломоносовым и его «упрямкой», если бы дерзости «нашего первого университета» выслушивал не мягкий, гуманный Иван Шувалов — фаворит императрицы Елизаветы Петровны, а суровый герцог Бирон?
Как бы то ни было, анненская эпоха жестоко обошлась с Василием Кирилловичем. В ее вульгарной и тяжелой атмосфере он не нашел себе «ниши», где мог бы, подобно прочим академикам, творить, и довольно быстро превратился в сварливого неудачника, нудного жалобщика, болезненно страдающего от уколов и глумления критиков и публики (как он писал о себе: живу, «прободаемый сатирическими рогами»). Одинокий, терзаемый недоброжелателями и собственными комплексами, «ненавидимый в лице, презираемый в словах, уничтожаемый в делах, осуждаемый в искусстве» (так он писал о себе в 50-е годы), Тредиаковский был глубоко предан словесности и с редкостным упорством и терпением писал, совершенствовал и переписывал свои труды. Автор десятков томов переводов и собственных поэтических и прозаических творений, блестящий знаток и теоретик поэзии, он оказался бессилен против новых — более ярких, броских — талантов Ломоносова и Сумарокова, безжалостно отобравших у Василия Кирилловича в следующее (елизаветинское) царствование пальму поэтического первенства. Но в 30-е годы XVIII века, при всех своих проблемах и трудностях, Тредиаковский был все-таки первым поэтом и без него не обходились ни при дворе, ни в Академии, ни в театре.