Бальзак писал ей: «Мне больше нравится писать тебе, чем сочинять романы», — это питало вздохи отшельницы-вдовы замка Вишховни, но великому писателю Франции это грозило бедствием, не говоря уже о том, что для человека, который работал по ночам, потому что ему не хватало дня, и пил по пятьдесят чашек крепкого кофе, потому что ему не хватало крепкого здоровья, — сорок шесть лет возраста были сорока шестью этапами, приближавшими его к неизбежному раннему концу.
Графиня Ганьска не могла ни понять, ни объять такое исключительное явление, каким был писатель Бальзак.
С каждым годом в письмах к Ганьской Бальзак все меньше уделяет места своим литературным планам, но зато самым подробным образом останавливается на житейских и издательских мелочах. Ганьска не ограничивается его сообщениями и еще в 1844 году в качестве соглядатайши присылает к Бальзаку гувернантку своей дочери — Анриетту Борель, — под тем предлогом, что этой женщине без его помощи трудно будет поступить в монастырь. Действительно, Анриетта задумала посвятить себя богу, но причем тут помощь Бальзака, когда сама Ганьска была настолько видной и знатной католичкой, что достаточно было только ее письма к какой-нибудь аббатессе, и эта дева могла бы явиться в обитель, заранее облекшись в печальные одежды.
Письмо Бальзака о приезде к нему Борель очень интересно рисует фигуру этой женщины, бегущей от соблазнов мира: «Ей здесь нравится, эта тихая, спокойная жизнь ей по душе. Она очень удивлена, что я так экономно живу. Еще немного — и мадам де Брюньоль придется показать ей свои расходные книги за четыре года, как доказательство того, что мы тратим всего 3 600 франков в год, — так это ее поражает. Я же говорил Вам, даже Вы не можете понять, что я работаю день и ночь и очень редко выхожу из дому. Брат мадемуазель Борель, наверное, вбил ей в голову, что я готовлю жемчуг и питаюсь бриллиантами, что у меня семь или восемь любовниц и лакеи, разряженные в золото; она так поражена, что прямо смешно. Еще немного — и она подумает, что я показываю ей подставного викария и фальшивую квартиру. Хорошие фрукты, вкусные и изысканные блюда примиряют ее с действительностью».
Очевидно, будущая невеста Христа обожала хорошо поесть не меньше, чем посплетничать. Во всяком случае, в Вишховню был отослан подробнейший донос о жизни Бальзака.
Мы знаем, что и сам Бальзак мог воодушевляться меркантильными замыслами и всякими пустяками, но во всем этом он неизменно проявлял какую-то ребяческую наивность. С той поры, как мадам Ганьска овладела его мыслями, житейские планы его мельчают, и та обстановка, в которой он представляет себе будущую совместную жизнь, насыщается духотой мещанских будней: «Мы будем спать спокойно в нашей красивой кровати Буля… — пишет он Ганьской. — Будет прекрасная комната в этом же стиле, ванная в стиле Фонтенебло, библиотека в стиле ампир и кабинет во вкусе мосье».
Так и кажется, что с этой благополучной кровати Буля спускаются ноги Цезаря Биротто в ту ночь, когда он задумал учинить великое пиршество. Купленные на деньги Ганьской двести акций Северной железной дороги — уже целое событие. Бальзак следит на бирже за их падением и повышением, подробно и многократно об этом сообщает в Вишховню. А творческие дни становятся все короче и короче.
Бальзак. Литография Августа Кнейзеля (30-е годы)
В мае он едет к Ганьской в Женеву, потом в Рим. Вероятно, эта поездка была задумана мадам со специальной целью посетить знаменитых докторов — она плохо себя чувствует. В конце концов выясняется, что она беременна. Это будет сын, и он уже назван Виктором-Оноре.
Вернувшись в Париж, Бальзак вскоре же отправляется в Тур за метрическим свидетельством, ибо нужно скорее венчаться, чтобы «покрыть грех». Попутно с этим Ганьска торопит свадьбу дочери, у которой есть жених — Георгий Мнишек.
Разлука с Ганьской очень трудна, мысль о том, что она может бросить его — ужасна, и если это случится, то он «через два года станет идиотом». Но более ужасна творческая пустота.
Кофе уже давно не действует: «вдохновенье, которое, бывало, пробуждало во мне кофе, — пишет он уже в 1834 г., — проходит очень быстро; кофе дает моему мозгу только две недели возбужденья; возбужденья рокового, ибо оно причиняет мне жестокие боли в желудке…».
Прошло то время, когда он с восторгом объяснял его действие Гозлану: «Кофе попадает к вам в желудок, и все приходит в действие; мысли движутся, как батальоны Великой Армии на поле битвы, и сражение начинается. Тяжелой поступью приближаются воспоминанья с развернутыми знаменами; легкая кавалерия сравнений скачет великолепным галопом; артиллерия логики подъезжает со своими орудиями и снарядами; остроумные слова мечутся, как стрелки; встают образы, бумага покрывается чернилами. Битва начинается и кончается потоками чернил, как настоящее сраженье — черным порохом…».
Теперь этот роковой возбудитель потерял над ним свою власть. В порыве отчаяния он намеревается курить гашиш и сообщает мадам, что курил его: как всегда, для Бальзака задуманное было уже совершенным. На самом же деле, он только пытался это сделать, и эту попытку описывает Теофиль Готье со слов Бодлера:
«Бальзак, наверное, думал, что нет большего позора и большего страдания, как отказ от своей воли. Я видел его однажды в обществе, где шла речь о чудесном влиянии гашиша. Он слушал и задавал вопросы с забавным вниманием и живостью. Люди, его знавшие, легко догадаются, что он этим заинтересовался. Однако возможность думать о чем-нибудь не по своей воле очень его возмущала. Ему протянули «давамеск», он потрогал его, понюхал, и вернул, не испробовав. На его выразительном лице отражалась борьба детского любопытства с отвращением к отказу от своей воли; в нем победило чувство собственного достоинства. И правда, трудно представить себе, чтобы теоретик воли, духовный близнец Луи Ламбера, согласился потерять хотя бы крупицу этой ценной «субстанции».
Готье добавляет: «Мы тоже были в этот вечер в доме Пимодана, и можем подтвердить точность этого анекдота. Прибавим только к нему характерную подробность: возвращая ложечку, которую ему предложили, Бальзак сказал, что опыт производить не стоит и что гашиш, он в этом уверен, не окажет на его мозг никакого действия.
Это вполне возможно: этот мощный мозг, в котором царила воля, который укреплялся ежедневным упражнением, пропитывался тончайшими ароматами кофе и на который не оказывали ни малейшего действия три бутылки самого крепкою вина Вуврей, может быть и был бы способен устоять перед мимолетным отравлением индийской пенькой».
Бальзак не решился испробовать этот яд, облегчающий воображение не потому, что боялся его разрушительного действия на организм, а потому, что он уже чувствовал, как после долгого и мучительного перерыва начинает нарастать творческий прилив. В июле того же 1846 года Бальзаком задуман план «Бедных родственников».
Он работает с таким напряжением, с каким никогда не работал, как бы чувствуя, что вот-вот иссякнут силы. Оторвавшись от работы и разговаривая с кем-нибудь, он вдруг прерывает речь, долго и напряженно молчит, вспоминая какое-нибудь самое простое слово. Он обрил голову, — конечно, не для того, чтобы предложить Ганьской из его волос сделать себе цепочку к медальону (это просто очередной сантимент), — а, вероятно, для того, чтобы удобнее было применять мази с опиумом или компрессы. Кроме того, лето 1846 года было необыкновенно жаркое, и Бальзак задыхался в своей тесной квартирке с низкими потолками, под раскаленной железной крышей.
Судя по письмам, он не раз прибегает к помощи своего доктора Накара, который предупреждает, что такая работа может кончиться очень плохо. Бальзак был тогда, как говорится, еще не в своем теле, ибо во время недавней болезни сильно похудел, что тоже могло способствовать дурному исходу. К его благополучию, ему пришлось на несколько дней уехать в Висбаден, чтобы присутствовать на бракосочетании Анны Ганьской с Мнишеком.