История с постановкой «Вотрена» весьма поучительна. Бальзак был измучен переделками пьесы. «Его усталость, — вспоминает Гозлан, — приобрела настолько публичный характер, что многие, зная час, когда он проходил по бульварам, возвращаясь домой с репетиции, ждали его. Его широкий синий сюртук с квадратными отворотами, его обширные казацкие шаровары цвета «нуазетт», его белый жилет, и особенно его огромные башмаки, кожаные языки которых торчали наружу, вместо того, чтобы прятаться под шаровары, — весь этот убор, слишком для него широкий, тяжелый, пропитанный грязью, — потому что бульвары тогда были очень грязны, говорил о беспорядке, о расстройстве, о невероятной сумятице, которую внесли в его жизнь драматургические опыты».
Все это Бальзак перенес со свойственным ему мужеством и упрямством, но премьера не вознаградила его за эту усталость. Впереди было новое хождение по мукам. Первые три действия прошли мирно, время от времени только слышались роптания — предвестники бури. Гроза разразилась в четвертом действии, когда Фредерик Леметр [186], исполнявший роль Вотрена, появился на сцене в причудливом костюме мексиканского генерала Крустаменте: шляпа с белым пером, украшенная райской птицей, небесно-голубой мундир, шитый золотом, белые панталоны, ярко-оранжевый кушак, невероятных размеров шпага. Крики, восклицания, шутки встретили его выход.
Дело было почти проиграно, и оно оказалось проигранным окончательно, когда Фредерик, сняв свою шляпу, обнаружил перед зрителями пирамидальный бунтовской кок — характерную прическу короля Людовика-Филиппа. Скандал был полный, и он усугубился благодаря тому, что в литерной ложе сидел старший сын короля.
Принц тотчас же покинул театр, и с этого момента до конца представления раздавались яростные свистки, прерываемые приступами смеха. Фредерик, в надежде спасти положение, дурачился даже там, где по роли надо было быть серьезным. Прежде это ему удавалось, но на этот раз он оказался менее счастливым: занавес опустился при ужасающем шуме, и великому комику пришлось отказаться от мысли «вызвать автора».
Пьесу запретил министр внутренних дел. Бальзак оказался в затруднительном положении, так как взял под нее 17 500 франков аванса. Директор театра Дрель окончательно разорился. Гюго вступился за Бальзака и вместе с ним и Арелем посетил министра, после чего к Бальзаку явился директор изящных искусств Каве с тем, чтобы передать ему и качестве компенсации некую сумму.
Сам Бальзак рассказывает об этом так: «Ко мне явились с предложением возместить мне убытки — для начала пять тысяч франков. Я покраснел до корней волос и ответил, что милостыню не принимаю, что я заработал 200 тысяч франков долгу, написав двенадцать или пятнадцать шедевров, которые прибавят кое-что к славе Франции девятнадцатого века, что я уже три месяца потерял на репетиции «Вотрена», и за эти три месяца мог бы заработать 25 тысяч франков, что за мною гонится стая кредиторов, но до тех пор, пока я не могу удовлетворить их, мне совершенно безразлично, будет ли меня преследовать пятьдесят или сто человек, — чтобы сопротивляться им, нужна та же доля мужества. Директор изящных искусств Каве вышел, — как он мне сказал, — проникнутый уважением в восхищением. — Вот, — сказал он мне, — первый раз в жизни я получил отказ. — Тем хуже для вас, — ответил я».
Неуспех «Вотрена» не охлаждает драматургического пыла Бальзака: он пишет пьесу «Меркаде» — комедию, где высмеивает биржевых прожектеров. Рукопись ее он передал Фредерику Леметру, который нашел в ней много недостатков и посоветовал Бальзаку внести исправление. Пьесе этой суждено было увидеть театральные подмостки только через год после смерти Бальзака и Теофиль Готье вспоминает о ней в некрологе: «Мы давно уже знали «Меркаде». Бальзак читал нам его в первоначальном виде в Жарди, где он тогда жил, и с каким смыслом, с каким разнообразием интонаций, с какой комической силой, — ни одно перо не может этого передать. Никакое театральное представление не сравнится с этим чтением. При звуке голоса автора толпами появлялись странные силуэты: костюмы, жесты, позы, гримасы, — вы все угадывали. Кредиторы кишели всюду; хор судебных приставов сопровождал ход драмы, и гербовая бумага падала хлопьями, как нескончаемый снег в полярную ночь. Он влагал в роль Меркаде вихрь чувств, зачаровывающую силу, лиризм, способность к ухищрениям невероятные. Одетый в свою белую рясу монаха, сидя между двумя семисвечными канделябрами, он жестикулировал, встряхивал своими густыми бровями и мощной гривой, тогда еще совсем черной…»
Не насадивши фруктовых садов и ананасов, Бальзак продает Жарди, по-видимому, с правом в течение установленного срока выкупить его у нового владельца, а поэтому несколько лет несет по нему часть расходов. Но выкупить ему Жарди не удается, и Бальзак продолжает жить на новой квартире в Пасси, на улице Басс.
В 1840 году у Бальзака происходит полный разрыв с графиней Висконти, о чем он пишет Ганьской, сетуя на ужасные английские предрассудки, убивающие все свойственное артистическим натурам: непосредственность, искренность. Очень знаменательно для его отношений с Висконти то обстоятельство, что сейчас же после разрыва с ней его письма к Ганьской становятся ласковее, и пишет он их чаще и пространнее. Очевидно, эти отношения были не простым волокитством за знатной англичанкой, и некоторое время перед Бальзаком стоял неразрешимый вопрос: либо она, либо Ганьска. И только теперь, после ссоры с графиней, вопрос был решен.
Он снова стремится в Вишховню, он восхищен видом этого имения, который ему прислала Ганьска: «Я сам принес домой этот ящик, сделанный из северного дерева, которое, расколовшись, распространило пленительное, чудесное благоухание, и оно пробудило во мне какую-то тоску по родине». Опять в этих письмах, как и в ранних, появляются строки, достойные занять почетное место в любом произведении Бальзака.
Так он описывает день 15 декабря 1840 года: «На Елисейскнх полях собралась стотысячная толпа. Можно было подумать, что природа действует сознательно: в тот момент, когда прах Наполеона вносили в Собор инвалидов, над собором появилась радуга… От Гавра до Пека оба берега Сены были черны от народа, и все эти люди падали на колени, когда мимо проплывал пароход. Это величественнее римских триумфов. Императора можно узнать в гробу: кожа белая, рука как бы что-то говорит. За пять дней было сделано 120 статуй, из них семь-восемь великолепных, сто триумфальных колонн, урны высотою в 20 футов и трибуны на сто тысяч человек. Собор инвалидов был затянут лиловым бархатом, расшитым золотыми пчелами».
Быть может, эта «говорящая» рука бывшего властителя и указала творческой фантазии Бальзака на «Темное дело», содеянное императором.
Борьба с разрушением
Как бы желая оглянуться на все, что сделано, как сделано и почему так сделано, Бальзак всему циклу своих произведений дает общее название — «Человеческая комедия». Под этим заголовком укладываются разделы: сцены частной жизни, провинциальной, парижской, политической, военной, сельской, философские и аналитические этюды. В этом плане с 1842 года начинает выходить полное собрание сочинений Оноре де Бальзака.
Чтобы предотвратить недоумение, которое могло вызвать у читателя это ко многому обязывающее название, Бальзак первому тому издания предпослал пространное предисловие. Но напрасно искать в этом предисловии то, что всегда интригует нас в писателе — увидать его самого перед лицом всех своих героев, когда не читатель, а как бы сами они вопрошают своего создателя о своих судьбах, жалуются, благодарят, каются, проливают счастливые или горькие слезы.
У каждого большого писателя остается какое-то сокровенное ощущение после рождения его героя, аналогичное ощущению женщины, родившей ребенка, оно является сокровенной причиной или необычайной любви или дикой ненависти к этому ребенку. Бальзак не открывает нам пути познания самого себя как творца, — он туманно ссылается на случай и называет его самым великим романистом, свою же роль сводит только к свидетельству: «Самим историком должно было оказаться французское общество, мне оставалось быть только его секретарем. Составляя опись пороков и добродетелей, собирая важнейшие случаи проявления страстей, изображая характеры, выбирая главные события из жизни общества, создавая типы путем соединения отдельных черт многочисленных однородных характеров, быть может, я мог бы в конце концов написать историю, забытую столькими историками, — историю нравов».