«… При огромной нужде, которая здесь царит, при колоссальной нечистоплотности, которую можно найти не у одних только беднейших классов, при чувствительности этого народа вообще, при его безграничном легкомыслии, при полном отсутствии средств сообщения и мер предосторожности, холера должна была распространиться здесь гораздо скорее и шире, чем где бы то ни было.
Ее появление стало официально известным 29 марта, и так как это был день масленицы и погода была солнечная и мягкая, то парижане весело высыпали на бульвары, и там можно было увидеть даже маски, которые в пестром и карикатурном виде высмеивали страх перед холерой и самую болезнь.
В тот вечер танцульки были полны народа; задорный смех заглушал самую громкую музыку, парижане воспламеняли себя канканом, танцем весьма недвусмысленным, и поглощали при этом мороженое и всякие холодные напитки; как вдруг самый веселый из арлекинов почувствовал в ногах чрезмерный холод, снял маску и перед пораженными взорами всех предстало лиловое, как фиалка, лицо. Вскоре поняли, что это не шутка, смех замолк, и в нескольких, битком набитых, каретах публика отправилась из танцульки в Отель-дье, центральную больницу, где все умерли на месте, как были, в своих маскарадных костюмах. Так как в первом смятении убоялись заразы и старожилы Отель-дье подняли отчаянный вопль, то этих мертвецов, как говорят, так поспешно похоронили, что даже не успели снять с них пестрой шутовской одежды, и они лежат в могиле такие же веселые, как и жили…
— …Скоро нас всех, одного за другим, зашьют в мешок» — со вздохом говорил мне каждое утро мой слуга, сообщая о числе умерших или о кончине какого-нибудь знакомого. И этот мешок не был словесным образом: скоро не хватило гробов, и большую часть покойников хоронили в мешках.
Когда я на прошлой неделе проходил перед одним большим магазином и увидел в громадном зале веселый народ, прыгающих, бодреньких французиков, миленьких болтливых француженок, которые, смеясь и шутя, делали закупки, то я вспомнил, что здесь во время холеры, высокой горой наложенные друг на друга, стояли сотни белых мешков с трупами, и здесь были слышны немногие, но зато роковые голоса — сторожей, которые с жутким равнодушием по счету сдавали свои мешки гробовщикам, а эти, грузя мешки на повозки, повторяли себе под нос число или же громко ругались, что им недоложили одного мешка, причем нередко возникала драка.
Я помню, как два маленьких мальчика с опечаленными лицами стояли возле меня, и один из них спросил, не могу ли я ему сказать, в котором мешке его отец?
…Внезапно распространился слух: все эти люди, которые так поспешно были похоронены, умерли не от болезни, а от яда. Яд, дескать, прибавляли ко всем продуктам, на овощных рынках, у пекарей, у мясников, у винных торговцев. Чем нелепее были эти россказни, тем с большей жадностью набрасывался на них народ, и даже скептики вынуждены были поверить, когда появилось сообщение полицейской префектуры.
Полиция рассчитывала отвратить народный гнев по крайней мере от правительства: достаточно того, что благодаря ее злополучному сообщению, в котором она ясно говорила, что напала на след отравителей, роковой слух официально подтвердился, и весь Париж охватило ужасающее смятение. Казалось, наступил конец света. В особенности на углах улиц, где стоят красные винные будки, люди собирались группами и совещались, и именно там обыскивали подозрительных людей, и горе им, если находили у них в карманах что-нибудь недозволенное. Как дикие звери, как сумасшедшие нападали на них люди.
На улице Вожирар, где убили двоих, имевших при себе белый порошок, я видел одного из этих несчастных; он еще дышал, а старухи скинули с ног деревянные башмаки и били его до тех пор по голове, пока он не умер…
…Куда ни глянешь на улицу, всюду видишь похоронное шествие или, что еще грустнее, гроба, за которыми никто не следует. Так как катафалков не хватало, то пришлось пустить в ход всякие другие повозки; покрытые черным сукном, они выглядели довольно странно. Под конец не хватило и их, и я видел гроба на извозчичьих каретах; их клали посредине, и оба конца торчали из боковых открытых дверок. Было ужасно смотреть, как большие мебельные фуры, предназначение для переезда с квартиры на квартиру, теперь приценялись в качестве омнибусов для покойников, — на них грузили, подбирая на разных улицах, гроба и дюжинами отвозили их на кладбище…».
Несмотря на такие ужасы, Бальзака не оставляет веселое расположение духа. К де Кастри он ходит чуть ли не каждый день. Чтобы понравиться своей возлюбленной, он усиленно подчеркивает свои легитимистские убеждения. Выходит еще один роялистский альманах «Сапфир», и в него Бальзак дает «Отаз, сцену из французской истории». В мае он печатает в «Реноватере» «Жизнь одной женщины», то есть герцогини Ангулемской, и ряд статей о положении партии роялистов — настоящее кредо легитимиста, где утверждает, что нужно принять две основных догмы: бога и короля.
Бальзак считает, что легитимисты не должны пользоваться восстаниями и гражданскими войнами, их орудие — пресса и трибуна. Роялистское рвение Бальзака поддерживают его новые друзья, маркиза де Кастри и ее дядя, герцог де Фиц-Джемс. Но, с другой стороны, мадам де Берни, больше из ревности, чем по убеждениям, и мадам Каро недовольны Бальзаком и шлют ему осуждающие письма.
Бальзак часто отлучается из Парижа и посещает Саше. «Саше, — говорит он, — остатки замка на Эндре, в одной из самых прелестных долин Туреня. Владелец его, человек пятидесяти пяти лет (господин де Маргонь), когда-то нянчил меня на своих коленях. У него есть жена, несносная ханжа, горбатая, неумная. Я езжу туда для него, и там я свободен. Меня принимают как ребенка; там я ничего собой не представляю и счастлив там жить как монах в монастыре.
Я всегда езжу туда, чтобы обдумать какое-нибудь серьезное произведение. Небо там так ясно, дубы так прекрасны, там такая огромная тишина! В одной миле оттуда находится прекрасный замок Азе, построенный Самблансе [176], одно из самых чудесных произведений нашей архитектуры. Дальше — Юссе, столь известный по роману «Маленький Жэан из Сантре». Саше расположен в шести милях от Тура».
В Саше летом 1832 года Бальзак усиленно работает над романом «Луи Ламбер», полагая, что пишет величайшее свое произведение. На самом деле это была одна из тех неудачных вещей, к которым относится большинство его так называемых философских произведений. «Луи Ламбер» ценен только в той части, где Бальзак очень точно и подробно описывает быт Вандомского училища.
Французская критика встретила эту книгу насмешками, и успех она имела только у глубокомысленных немцев. Впоследствии и сам Бальзак признал этот роман «самым жалким из недоносков», но писал он его мучительно и даже занемог от работы; у него, — по его словам, — открылись желудочные боли до судорог.
Во время отъездов из Парижа дом на улице Кассини ведет мать, и расходы там огромны. Мать пишет ему только о деньгах, и это ужасно его раздражает. Ему надоедает сидеть в Саше, и он собирается ехать в Экс, где находится маркиза. Но пока что он отправляется в Ангулем. Редакции и издатели денег не платят, и он просит мать сделать крупный заем. Деньги дает опять госпожа Деланнуа. Бальзак снова весел и всех веселит в Ангулеме.
К этому времени, невидимому, относится следующий рассказ. Бальзак одевается в длинную, широкую черную сутану, сжимает свою мощную шею воротничком из тонкого белого полотна, надевает на голову черную бархатную скуфью с тремя рогами. В этом костюме он играет на бильярде. Вдруг открывается дверь и входит гость. Увидя этот персонаж XVI века, с румяным, улыбающимся лицом, пришедший останавливается на пороге, потрясенный, и уходит, с шумом захлопнув дверь. Во дворе порохового завода он встречает господина Каро.
— У меня, — говорит он, — была сейчас странная галлюцинация: войдя к вам, я увидел Рабле, поглядевшего на меня с дьявольским смехом.