Этот пестрый перечень имен говорит о том, что строгой системы в чтении не было. Оноре был жаден до любой книги, также как это было в Вандомском училище, где он читал все, что попадется под руку: историю, магию, философию, путешествия, античную, средневековую и более позднюю литературу. Но он совершенно незнаком еще не только с великим литературным переворотом, который подготовлялся, но и с писателями-новаторами и предшественниками романтической школы.
Читал ли Бальзак Шатобриана [59]? Читал ли мадам де Сталь [60]? Читал ли он «Адольфа» Бенжамена Констана [61], вышедшего в 1816 году, и первую книгу Ламенне [62]«О равнодушии», напечатанную в 1817 году? 1819 год — год появления «Манфреда» Байрона, которым были опьянены Жорж Санд [63]и Мишле [64]. Отшельник с улицы Ледигьер по-видимому не заражен эти восхищением.
Из трагиков он знает и ценит Корнеля, Расина и Вольтера; с Шекспиром он знаком по скопческим переводам Дюси [65], пристрастен к Бомарше, знает Мольера и Реньяра [66], Бальзак высоко ценит Ричардсона [67], а Руссо «Новой Элоизой» его совершенно очаровывает. Он находит в Руссо и пищу для своего воображения, и зеркало для своей чувствительности, и образец для своего стиля. Стерн [68], который стал переводиться во Франции с 1787 года, тоже принадлежит к его любимым авторам, и эта симпатия по-видимому внушена ему отцом: подробное изображение реалистических мелочей, юмористическое многословие и нелепые теории автора «Тристрама Шенди» — в стиле отца Бальзака.
Неизвестно, познакомился ли он с Рабле, а если и познакомился, то очень поверхностно. Наконец, в поэзии он застрял на Вольтере, Делиле [69], на холодных и скучных версификаторах XVIII века, к которым можно отнести «Поэмы Оссиана» Макферсона [70], переведенные в 1771 году и переложенные в стихи в 1801 году Баур-Лормианом, и, может быть, читал Парни [71].
Пока он еще как будто не знает «преромантиков»: Мильвуа [72], Фонтана [73], Андре Шенье [74]. Однако стихотворения последнего, изданные Латушем [75]в 1819 году и прочитанные Бальзаком несколько позже, произвели на него глубокое впечатление, о чем он рассказал в «Погибших мечтаниях». Из всего этого видно, чти Бальзак с улицы Ледигьер весь еще в XVIII веке.
Поэтому-то, когда он воспламенился намерением обрести славу писателя, то в выборе своей темы он останавливается на Кромвеле [76], то есть пишет то, что должен был бы писать молодой человек, мечтающий накануне Великой французской революции сравняться с каким-нибудь Мармонтелем [77]. Пять месяцев он работает над планом «Кромвеля» и только в сентябре 1819 года приступает к его написанию.
Мадам Бальзак, посетившая сына на улице Ледигьер в начале декабря этого года, пишет о своих впечатлениях: «Если тот, на кого я больше всего рассчитывала, потерял в несколько лет большую часть своих сокровищ, которыми одарила его природа, то это потому, что меня не послушали — его изнежили удовольствиями, тогда как он должен был идти по трудному и утомительному пути, ведущему к успеху, выйти в люди и стать старшим письмоводителем… А ему ничего не нравилось, кроме названий театральных пьес, имен актеров и актрис… О, как была бы я несчастна, если бы могла в чем-нибудь упрекнуть того, от кого я ожидала столько будущих благ! Увы! Он уже достаточно наказан, и я должна помочь ему, как будто бы он оправдал мои большие надежды. Все старшие письмоводители; в Париже имеют перед собой открытую карьеру, но у них когда-то были удовольствия, соответствовавшие их возрасту».
Мать права: блистательной карьере письмоводителя Оноре предпочел вот какую жизнь: «Новости о моем житье-бытье, — пишет он сестре в октябре 1819 года, — очень печальны, и труды мои вредят опрятности. Этот мерзавец Я-Сам все больше и больше распускается. Он ходит за покупками только раз в три-четыре дня, ходит к самым скверным торговцам, которые ближе всего живут, хорошие лавки далеко, и паренек экономит свои шаги; получается из этого то, что твой брат (которому суждена такая слава) питается совершенно как великий человек, то есть умирает с голоду.
Еще одна печальная вещь: кофе отчаянно расплескивается по полу, и требуется много воды, чтобы убрать это безобразие; но поскольку вода не поднимается естественным образом на мою небесную мансарду (она только спускается туда, когда идет ливень), то после покупки рояля придется подумать об устройстве гидравлической машины, если кофе будет убегать в то время, как слуга и хозяин считают ворон.
Вместе с Тацитом [78]не забудь мне прислать одеяло для ног. Если бы ты могла присоединить к нему какую-нибудь наистарейшую шаль, она очень бы мне пригодилась. Ты смеешься? Как раз этого мне не хватает для ночного костюма. Сначала приходится подумать о ногах, которые больше всего страдают от холода; я заворачиваю их в туреньский каррик [79], сшитый блаженной памяти Гуньяром. Означенный каррик доходит мне только до середины туловища, и остается верх, плохо защищенный от мороза, которому нужно проникнуть только через крышу и фланелевую телогрейку, чтобы вцепиться в мою братскую кожу, увы, слишком нежную, чтобы его переносить.
Для головы я рассчитываю на дантовскую шапочку— только тогда она может храбро бороться с аквилоном. Экипированный таким образом, я буду с большой приятностью проводить дни в своем дворце… Флюс мой нынче утром благополучно прорвался. Увы, может быть, через несколько лет я буду питаться одним хлебным мякишем, кащей и прочей пищей стариков, мне придется натирать редиску на терке, как бабушке. Тебе хорошо говорить: вырви! Лучше предоставить природу самой себе. Разве у волков есть зубные врачи?»
Свидетель пребывания Бальзака на этой мансарде, Жюль де Петиньи, описывает его так: «…прекрасным летним вечером я прогуливался по бульвару Тампль, как вдруг почувствовал на своем плече чью-то руку. Я обернулся и узнал Бальзака, или, вернее сначала не узнал его, так он изменился. Лицо его, обычно очень румяное, было бледно и расстроено, глаза впалые, щеки небритые, одежда в беспорядке. Как будто он выскочил из больницы или из мелодрамы в театре Гэтэ.
Не дав мне раскрыть рта, он отвел меня в сторону и сказал многозначительно: «Мое теперешнее существование — тайна для всех, даже для моей семьи. Но от вас у меня нет секретов; вы узнаете место моего пребывания. Приходите ко мне завтра в полдень, и вам все откроется».
На этом он покинул меня, оставив мне свой адрес — на какой-то уличке в квартале Сент-Антуан. Господин Баше напомнил мне, что это была улица Ледигьер. Найдя указанный номер дома на этой уединенной улице, которая была заселена исключительно рабочим людом, я подумал сначала, что сделался жертвой мистификации. Однако я стал решительно подниматься по узкой и темной лестнице, и напрасно стучал в несколько дверей: все жильцы были на работе.