Но внезапно этот покой, это хрупкое равновесие были нарушены: от Дугласа пришло письмо, которое Уайльд счел возмутительным. Он немедленно решил никогда больше не видеться с ним: «Оказаться вместе с ним будет равносильно возвращению в ад, от которого я, кажется, освободился» [551]. По крайней мере, именно так он написал Россу, который словно олицетворял для него свет, в то время как Бози олицетворял скорее силы тьмы. Однако именно тьма бывает так привлекательна! Отметая одним взмахом все обиды, Уайльд вдруг пишет Альфреду Дугласу письмо. Он просит Бози переговорить с Люнье-По относительно пьесы, замысел которой он сейчас вынашивает, полагая, что такой разговор принесет ему больше пользы, чем беззаботные заявления, появившиеся во французских газетах. На самом деле он пытается лишь скрыть свою слабость, поскольку не нуждается в помощи, чтобы отстаивать свои интересы перед человеком, которого недавно принимал у себя и который ему предан. Но Уайльд словно зачарованный вновь оказался во власти своей любви к Бози, любви, которая выдержала столько испытаний. Правда, он не сразу сдался, цепляясь за свое прошлое, связанное с семейной жизнью; он даже расставил на камине фотографии сыновей в школьной форме, присланные Констанс; он попросил привезти их к нему в Дьепп и оставить на несколько дней. Знал ли он, что надежды его напрасны, что она не может на это согласиться, несмотря на врожденное благородство, позволившее все ему простить; понимал ли, что сам всего лишь пытается избежать погибельной любви, которая вновь поманила его?
Ничто не могло препятствовать его неумолимому движению к пропасти, хотя сам Уайльд всеми силами старался замедлить это движение, например, с головой погружаясь в литературу. На него произвел глубокое впечатление «Наполеон» Ла Женесса [553]— Оскар всегда питал слабость к трагедиям, предвосхитившим его собственную; он дал весьма строгую оценку книге «Яства земные»: «Книга Андре Жида меня разочаровала. Я всегда считал и теперь считаю, что эгоизм — это альфа и омега современного искусства, но чтобы быть эгоистом, надобно иметь „эго“. Отнюдь не всякому, кто громко кричит: „Я! Я!“, позволено войти в Царство Искусства. Лично к Андре я испытываю огромную любовь, и я часто вспоминал его в тюрьме» [554]. И вот как раз в один из вечеров, когда Уайльд вернулся из Дьеппа после ужина у Стеннардов, он нашел у себя поджидающего его Жида. Стояла хмурая ночь, небо было покрыто тучами, и Жид заметил, что Уайльд очень изменился, это был уже не тот «одержимый лирик из Алжира, а спокойный Уайльд, каким он был до кризиса» [555]. Андре Жид любовался уютом его жилища, радовался его желанию вновь стать художником, начать жизнь заново. Уайльд развернул перед восхищенным взглядом Жида причудливый ковер своих мечтаний, говорил о Достоевском, о русских писателях. «Милосердие — это та сторона, откуда открывается вид на творчество, откуда оно кажется бесконечным (…) Знаете ли вы, дорогой мой, что именно милосердие помешало мне убить себя?» И тут же добавил: «Ведь я попал в тюрьму с каменным сердцем, не помышляя ни о чем другом, кроме собственного удовольствия, а теперь мое сердце совершенно разбито: в нем поселилось милосердие» [556]. Он ничего не рассказал о «Балладе», над которой уже работал, а говорил о будущих пьесах — «Ахав и Иезавель», снова «Фараон», все те же химеры, но этим планам уже не суждено было сбыться. На следующий день Жид покинул Уайльда и по возвращении в Париж поделился последними новостями с лордом Дугласом.
22 июня 1897 года город Дьепп был расцвечен флагами в честь юбилея королевы Виктории, которую от имени правительства Французской Республики поехал поздравлять герцог Ауэрштадтский. Дьеппские торговцы украшали флагами свои лавки; вечером все высыпали на демонстрацию, проходившую под окнами домов, в которых жили англичане и в которых по столь торжественному случаю горел яркий свет. Из казино доносилось «Боже, храни королеву», а в парках были устроены гулянья, то и дело освещаемые вспышками фейерверков. В этот день по традиции открывался курортный сезон, и по такому случаю все городское население пришло поглазеть на прибытие победителя авторалли Париж — Дьепп, проходившего под патронажем газеты «Фигаро» и Автомобильного клуба Франции. М. Жамэн проехал расстояние в сто семьдесят километров за четыре часа тринадцать минут. 17 июня, за несколько дней до этого события, муниципалитет торжественно открыл площадь Камий-Сен-Санс; после церемонии открытия состоялся банкет, на котором председательствовал музыкант, а с заключительной речью выступил Фриц Таулов. Английская колония в Париже также отмечала знаменательную дату, а самые влиятельные люди Франции, несмотря на скрытую англофобию, собрались на «вечеринку в саду» в английском посольстве.
Будучи нежеланным гостем в Дьеппе, Уайльд собирался отметить шестидесятилетие царствования королевы на свой манер. Он пригласил пятнадцать мальчишек, детей берневальских рыбаков, и угостил их огромным тортом, надпись на котором гласила: «Юбилей королевы Виктории». Стояла великолепная погода, и в половине пятого в «Кафе де ля Пэ», убранном английскими и французскими флагами, началось празднество, а потом — раздача подарков, музыкальных инструментов: аккордеонов, труб и рожков. Вслед за этим вся компания, возглавляемая Оскаром Уайльдом и кюре Троарди, маршировала по Берневалю под звуки «Марсельезы» и «Боже, храни королеву», а также под возгласы: «Да здравствует президент Республики и мсье Мельмот!» С тех пор всякий раз, когда Уайльд проходил по деревне, юные школьники неизменно приветствовали его криками: «Да здравствует мсье Мельмот и английская королева!» под веселый смех прохожих.
В одночасье он стал самым знаменитым человеком в деревне. Уайльд принимал у себя Эрнеста Даусона [557], Чарльза Кондера [558], который был вновь очарован им, Делхаузи Янга [559]; поэзия, живопись и музыка «Сиреневой декады» опять соединились в шале Буржа вокруг Уайльда, к которому словно вернулись прежнее вдохновение и радость жизни. Тем не менее его изрядно тревожили статьи Дугласа, так как из-за них Уайльд мог быть обнаруженным в этой тихой гавани, где он начал ощущать душевный подъем. Уютно устроившись в окружении верных друзей, раздираемых ревностью друг к другу, он работал над «Балладой», сознавая, что под его пером рождается шедевр. Он ясным взором оглядывался на годы, проведенные в тюрьме, о чем свидетельствуют письма, написанные в ту пору: «Это, безусловно, была ужасная трагедия, и тем не менее, я не храню в сердце ни капли горечи против общества. Я принимаю все, как есть (…) В действительности я не стыжусь того, что оказался в тюрьме. Но я глубоко стыжусь того, что вел жизнь, недостойную художника» [560]. Он все еще продолжал верить в окончательный разрыв с Бози, несмотря на то, что любовь продолжала трепетать в каждой строчке писем, которые он писал лорду Дугласу с начала июня.
Так и текла спокойная жизнь, заполненная прогулками пешком или в коляске, обедами в Дьеппе, выходами в море с деревенскими рыбаками, долгими беседами со своей «свитой» или жителями деревни, в обществе которых Уайльд нередко засиживался в кафе. Уайльд полностью полагался на Росса во всем, что касалось материальных вопросов, которые продолжали заботить его, но уже не доставляли больших волнений. Он даже подумывал о том, чтобы построить себе шале на клочке земли, расположенном у самого берега моря, чтобы закончить свои дни в окружении этого идиллического пейзажа. Ему, наверное, никогда так хорошо не мечталось. Вновь обретя чувство юмора, Уайльд объяснял своему «банкиру» Россу эту новую прихоть тем, что жизнь в гостинице обходится гораздо дороже, чем в собственном доме: «Стоимость твоей спальни составит два с половиной франка за ночь, но множество услуг пойдут за дополнительную плату, такие, как свечи, ванная и горячая вода; сигареты, выкуренные в спальне, также пойдут за дополнительную плату; стирка — за дополнительную плату; а если кто-нибудь откажется от дополнительных услуг, то ему, само собой, это просто будет включено в счет: ванна — 25 сантимов, отказ от ванны — 50 сантимов, сигареты в спальне — 10 сантимов за каждую, отказ от сигарет в спальне — 20 сантимов за каждую» [561].