А он тут при чем? Стоп-стоп-стоп. У нас тут вообще ничего не сходится — ну стоял, ну голый, ну мечтал о ней, как дитя. Кто кому принадлежит, и кто кого ненавидит, и кто кого хочет, и где здесь творцы?
Последний роман на моем языке
Это мой последний роман на русском языке, потому что русский язык мне слишком родной и слишком понятный; потому что я столько всего могу на нем выразить, столько всего наговорить, столько смыслов придать простому слову, так тонко вывернуться из громоздкого своего бормотания, что мне становится страшно от собственного могущества, и минут через пять я бросаю писать совершенно — у меня захватывает дух: так здорово, мне кажется, все может получиться; и в быстром вихре картин из желанного писательского будущего пролетают: поклонники — слава — успех — пронзание жизни тонкой изящной писательской мыслью — отсюда восхищение и поклонение и узнавание — вихрь закручивается все больше, я пробую объяснить причины своего величия, указую на возможные пути для других желающих, рассказываю с морализаторскими нотками в голосе, как это было, советую, весьма впрочем милостиво, поучаю, важничаю… и тут мои грезы беспощадно обрываются, потому что мне нельзя важничать. Меня научили, что важничать смешно. И зря. Сейчас я могла бы уже иметь основания не только важничать и поучать, но более того (что гораздо правдивее и правильнее) — воздерживаться от важничанья. Вообще воздерживаться от многих смешных особенностей прославившихся писателей. Я могла бы — если бы только надо мной не смеялись, когда я тайно воображала себя прославившимся писателем, имеющим право поучать, — воздерживаться от пристрастия к людям, которые никуда не ведут и вообще looser'bi (looser — это такое английское слово, которое обозначает человека, который не только никуда не пришел в смысле успеха, но и скорее всего не придет, потому что он никуда и не выходил: все отрицает, полон негативизма, всех ругает и даже часто то ли пьет, то ли еще чего-нибудь, — и когда я совершенно перестану писать по-русски и начну писать на английском, это слово я употребить все равно не смогу, настолько оно заезженное; так вот, я дарю его своему последнему русскому читателю — вот именно дарю — щедрым даром последнего моего произведения на русском языке: замечательное заезженное слово из моего будущего языка).
Эти самые looser'ы готовы присутствовать возле меня годами — наверное, им кажется, что у меня много денег, и жизнь дается мне легко, и все задуманное у меня получается, и, наверное, они рассчитали, что и им чего-нибудь перепадет — и им достанется кусочек ауры успеха, который они себе представили, и они ждут, и я жду, когда они смертельно обидятся и уйдут, злобно хлопнув дверью, как будто я их обманула. Хоть я им ничего не обещала, а поделиться аурой мне никогда не жалко — и многие даже воспользовались — и слава богу. Так, можно сказать, у меня к ним неправильная тяга или пристрастие, от которого мне, наверное, следовало бы воздерживаться (а можно ли воздерживаться от жалости?); а также я могла бы воздерживаться от разных покупок, типа той, что я сделала только что, — но это, впрочем, знаковая покупка, и я посвящу ей множество слов в оправдание.
Отказаться от этой покупки было невозможно. Так же, как нельзя в свое время было отказаться от изучения английского языка, на который я так скоро собираюсь окончательно перейти. Вот сейчас, например, я чувствую, что уже перехожу на него. Потому что эта покупка — как русский язык, как нечто притягивающее к земле, как прошлое, которое прекрасно — и потому бесконечно тяжело — и все же прекрасно. Переход этот совершить, однако, необходимо — я так чувствую: там больше движения, больше свободы, там только чистая доска, — и по законам фэн-шуй прошлое тоже считается тяжелым и даже вредным. (По-моему, так прекрасно пока получается — главное, мне сейчас не захлебнуться от собственной прекрасности и созерцания блестящести и совершенной свежести моего повествования, не оступиться тут привычными ватными восторженными ногами.) Пальто — это как бы знак, покупка-знак.
Мое новокупленное пальто такое красивое, что все на меня смотрели на улице и, наверное, радовались про себя, что они идут по такой вот расчудесной филадельфийской улице и она полнится людьми в таких удивительных пальто — не то чтобы у них это было registered (вот видите — опять перехожу), не то чтобы они именно поняли, что это пальто хорошее, — но просто у них возникло ощущение стильных прохожих на улице, и они отправились дальше с хорошим чувством: как бы и они принадлежат лучшему в своем воображении и в своих жизненных планах, которые они видят осуществленными в виде их, идущих по улицам своего города, который полнится стильными богатыми людьми. То есть я в пальто помогла создать им желаемую картину для их идеального «я». А пальто выглядит не просто отлично, но и дорого (оно такое и есть). Но не это главное в нем. Обычная неуверенность в себе диктует мне исступленные какие-то доказательства того, что удивленно-радостные взгляды прохожих — не мое только воображение, что пальто и правда замечательное, — и вот я в этом пальто бегу к Лене, и она хвалит, восхищается, это опять какой-то восторг и new beginning. Хотя я-то теперь знаю, что это не new beginning, а сложное начало путем прохождения через прошлое и new beginning в том смысле, что прошлое (которое знаменуется новым пальто) на самом деле сейчас уже будет преодолено, то есть переделано в будущее, — потому что сказать о прекрасном прошлом, что оно будет преодолено, неправильно, нехорошо. Но Лена еще не знает того, что пальто как-то связано с прошлым, которое я сейчас буду перерабатывать или преодолевать в будущее, — и как настоящий и редкий друг, который без зависти и искренне рад за тебя и говорит комплименты и не завидует, радуется моим успехам. А Лена понимает в том, что хорошо сидит, потому что она архитектор и художник, а теперь еще и психотерапевт, и я ее первый пациент.
У нас с Леной и с Марком такой смешанный record — но, в общем, ревность перестала быть разъедающей и разрушительной и почти преобразовалась в абсолютную любовь ко мне как к одному из «своих», в промежутке побывав сомнительной (но невысказанной, впрочем, вслух) верой, что мое присутствие было благотворно как источник либидозного по своей природе творчества. И вот сейчас Лена собирается стать психотерапевтом, как она стала учителем живописи, или, как тут говорят, — art teacher, тоже потому что нам же нужен был art teacher, и так все началось — и у нее теперь есть успех. Поэтому когда я влетела так легко и красиво в своем новом черном пальто с двойным рядом пуговиц и высокой кокеткой — это было хорошее начало Лениной новой карьеры, и она пошла переодеться в business одежду, и мы уселись на кушетки и стали анализировать мое положение, которое, как следовало бы мне сказать, чтобы не прогневить еврейских богов, детей и семей, в общем-то, прекрасно и хорошо-отлично, — так надо было мне сказать ей с самого начала сеанса, потому что вид у Лены был такой, как будто она собралась мне очень серьезно помочь, — так мы уселись (пальто пришлось снять и повесить на спинку стула). Ну что ты хочешь? — в который раз спросила она. Как можно чего-то хотеть, когда я в красивом пальто прохожу мимо вонючих бездомных, — вот забыла у нее спросить, как надо на такой вопрос отвечать, — но все же вот вопрос, который же надо всегда себе задавать, и тогда будешь полновесным человеком, и когда будешь умирать, будет ясно, looser ты или нет. А так просто drifter — просто несешься без своей воли и только подчиняешься воле чужих людей. А, да, заметим тут непременно, что я всегда знаю, чего я не хочу — всегда так было — вот смотришь на соседей-алкоголиков из мертвой деревни, и точно знаешь, что так не хочешь: страх, и уродство, и вонь ленивой пьяной злобы — и точно всегда знаешь, что сделаешь все, чтобы так не случилось. Ну и так далее. А вот чего хочешь — как знать? Хочу, чтобы всегда было красиво? Хочу проноситься в картине с красивой рамой? Блистать? Покорять-нравиться? Покорять и нравиться. Стыдно будет доктору сказать — все же мы как-то давно знакомы, и нельзя же терять уважение последнего друга. Может, не следует этого хотеть? Может, надо отучиться от этого желания? Почему покорять и кому нравиться? Нравиться всем. Чтобы обожали. Интересно, это все так? Но особенно нравиться мужчинам. Вот в детстве меня обожали. Я была такая cutie, что все меня просто обожали — ну, или почти все, — и я совершенно привыкла к этому обожанию, поэтому теперь мучаюсь от того, что не все меня обожают? И пальто. Пальто было два — одно было такое строгое и прямое, классное — и вот message (я все время сбиваюсь на свой будущий язык) был тоже соответствующий такому строгому дорогому пальто — такой был бы у меня ужасно правильный business look (правда же, мои маленькие английские вставки понятны и без перевода — это же не как у Толстого, где целые страницы читаешь мелким шрифтом в примечании? Вот сижу сейчас и начинаю понимать, что неспособность читать по-французски эти самые места, которые были совершенно прозрачны для миллионов других читателей (пусть и относящихся к предыдущему поколению детей, которых непременно учили пяти языкам), вызывала тяжелейшее чувство).