Литмир - Электронная Библиотека
Содержание  
A
A

Не оттого ли рассказы, написанные осенью и ранней зимой 1898 года, неуловимо связаны с повестями предыдущих лет. Сюжет о самоубийце, земском страховом агенте Лесницком («По делам службы») — с историей судебного пристава Громова («Палата № 6»), Сюжет «Новой дачи» — с повестью «Моя жизнь», ее деревенскими эпизодами, и повестью «Мужики». Все то же беспокойное чувство: как совестливому человеку желать для себя светлой, спокойной жизни в безотрадной стране среди несчастливого народа.

Мелиховская жизнь, кажется, не уходила из сознания. Когда-то увиденное «жалкой весной» 1895 года — дряхлая мать била палкой старого сына, залезшего в пруд, — всплыло в эпизоде из рассказа «Новая дача»: отец и сын, оба пьяные, с бессмысленными глазами, бьют друг друга палками. Случилось это на Воздвижение, храмовый праздник. Кончался рассказ картиной, предвосхищавшей финал повести «В овраге»: отсвет солнца на пилах мужиков. «В кустах по берегу поют соловьи, в небе заливаются жаворонки», а в умах и душах человеческих туман. Вроде бы думали о себе мужики, они «народ хороший, смирный, разумный», Бога боятся. Но откуда столько вражды, вздора? «И, не зная, что ответить себе на эти вопросы, все молчат <…> и идут дальше молча, понурив головы».

Это Потапенко казалось, что Чехов «сбросил» сахалинские впечатления в книгу о каторжном острове и забыл. Ничто не «сбрасывалось». Всё оставалось, порой доводя до ощущения «камня» на душе. До нестерпимого желания куда-то ехать, оказаться в пути, видеть новые места, встречать незнакомых людей. Но болезнь держала на одном месте, в комнатном заточении, как в тюрьме. Чехов писал Суворину в самом конце ноября: «Хочется с кем-нибудь поговорить о литературе, о том о сем, а говорить здесь можно только о литераторах, но не о литературе».

Любое ограничение, видимо, не отвечало природе Чехова. Может быть, и отсюда тоже (помимо болезни ног) его привычка ходить во время обеда, вставать и расхаживать по кабинету в часы работы. Он никогда не диктовал, не писал «с голоса». Будто само движение руки по листу бумаги и написанное слово побуждали к следующему слову, к продолжению.

Письма Чехова напоминали беседу, в словах и интонациях угадывались возможные возражения, реплики незримого адресата. Поэтому, наверно, они производили такое впечатление на современников. Многим хотелось длить и длить эту беседу. Но после тридцатилетия, рубежа между молодостью и «старостью», многостраничные послания ушли из переписки Чехова. Чего-то недоставало: то ли настроения, то ли внутреннего побуждения, то ли все силы отнимала напряженная работа.

* * *

Первая ялтинская зима в жизни Чехова началась небольшим морозом, легким снежком. Он работал и решал денежные дела, полагая, что новый дом обойдется ему в десять тысяч. Собирался сразу заложить его, получить под это семь тысяч, три тысячи восполнить гонорарами и таким образом вернуть долг. В дальнейшем оставались бы только банковские долги: за мелиховское имение и дом в Ялте.

Но эти обязательства не волновали Чехова. Пока он мог писать, он рассчитывал на литературный заработок. Потому и тянул с Мелиховым. Все-таки какая-никакая связь с Москвой, с севером. А в случае его смерти — продажа двух недорогих имений (Мелихово, Кучукой) и ялтинского дома позволит матери и сестре устроиться там, где они захотят, и получать ренту с капитала. Но пока получалась, по его словам, «путаница»: «И Крым нравится, и не хочется расставаться с севером… Просто сам не знаю, что мне нужно».

Ялта, конечно, провинция — но не та, что в российской глубинке. Все-таки курортный город. Зимой публика менее интересная, летом попестрее. Как говорил Чехов уже в это время, «тут бывает сезон, а жизни нет». Театр не ахти, труппы заезжие, плохие. Репертуар? Обыкновенный.

В начале декабря Чехов получил письмо от Максима Горького. Они не были знакомы, но молодой литератор проявлял большой интерес к Чехову. Он рассказывал о впечатлении от «Дяди Вани». Как после спектакля в нижегородском театре пришел домой «оглушенный, измятый»: «Для меня — это страшная вещь, Ваш „Дядя Ваня“ — это совершенно новый вид драматического искусства, молот, которым Вы бьете по пустым башкам публики. <…> Но, слушайте, чего Вы думаете добиться такими ударами? Воскреснет ли человек от этого? <…> Не обижайтесь на меня, если я что-нибудь неладно сказал. Я человек очень нелепый и грубый, а душа у меня неизлечимо больна. Как, впрочем, и следует быть душе человека думающего».

Чехов поблагодарил за письмо. О своей пьесе сказал, что никогда не видел ее на сцене, но слышал, будто она часто идет на провинциальных подмостках. И добавил: «К своим пьесам вообще я отношусь холодно, давно отстал от театра и писать для театра уже не хочется». Однако через две недели, 17 декабря 1898 года, в пространном письме сестре о деньгах, Кучукое, о школе в Мелихове, об Аутке вдруг перебил себя вопросом: «Когда я пишу сии строки, в Москве идет „Чайка“. Как она прошла?»

Из телеграммы Немировича, посланной по требованию публики и полученной в Ялте ночью, Чехов узнал о необыкновенном успехе, вызовах, радости актеров. Наутро ответил: «Передайте всем: бесконечно и всей душой благодарен. Сижу в Ялте, как Дрейфус на острове Диавола. Тоскую, что не с вами. Ваша телеграмма сделала меня здоровым и счастливым. Чехов».

Случайно или нет, но, возможно, впервые после провала «Чайки» в Александринском театре Чехов написал в одном из декабрьских писем — «моя пьеса». Хотя два года не хотел ни слышать, ни говорить о ней. Премьера «Чайки» в Московском Художественном театре словно встряхнула его. Оживился тон писем. Вспыхнули планы: весной — в Москву, летом — по гостям, а, может быть, после зимы сразу в Монте-Карло, с Южиным и Потапенко, «на гастроли». Со всех сторон ему писали первые зрители, что успех «блестящий», «колоссальный», «шумный», «огромный».

Но вдруг заболели Книппер и Станиславский. Два спектакля отменили, и Чехов шутил: «Мне не везет в театре, ужасно не везет, роковым образом, и если бы я женился на актрисе, то у нас наверное бы родился орангутанг — так мне не везет!!»

Даже снег, выпавший в Ялте, не обрадовал Чехова. Хорошо еще, что на Рождество приехал брат Иван, и Новый год Чехов встречал не в одиночестве. Еще одно событие не вышибало его из колеи, но меняло колею буден, дел и работы.

Чехов получил известие, что издатель Маркс не против купить его сочинения. Весть эту сообщил и вызвался стать посредником Сергеенко — тот самый земляк, от которого он сбегал при встречах. Тот, кто любил покровительствовать, посредничать, но не без задней мысли о собственной, пусть не великой, но моральной или материальной выгоде. Чехов держался от него подальше и шутил: «Это погребальные дроги, поставленные вертикально». Сергеенко представлял дело так, будто его подвигнул на переговоры Толстой. О чем оставил дневниковую запись от 13 января 1899 года: «Л. Н. все время говорит о Чехове и благословляет меня на поездку в Петербург: „Ведь Марксу теперь остается издать только меня и Чехова, который гораздо интереснее Тургенева или Гончарова. Я первый приобрел бы полное собрание его сочинений. Так и скажите Марксу, что я настаиваю“».

Почему Чехов согласился на посредничество Сергеенко? Потому, что именно Петр Алексеевич известил его о разговоре с управляющим конторы изданий Маркса? Сам Сергеенко обозначил в письме Чехову от 25 декабря свою настоящую, в данное время, и возможно будущую роль в сделке очень дипломатично: «Я при свидании с Грюнбергом поставлю дело на рельсы, а затем уже его может катить, на кого упадет твой жребий».

Чехов порой соглашался на что-то — ему лично неудобное, — лишь бы не причинять неудобства или не обидеть невольно другого человека. Не было ли подобного мотива в данном случае?

А может быть, все проще? Сергеенко предлагал свои услуги. Определенно и дружески. Он жил в Петербурге. Все столичные знакомства Чехова ослабли или совсем прервались. Как раз к Новому году пришло письмо от Баранцевича. Он благодарил Чехова за телеграмму в связи со своим юбилеем, 25-летием литературной деятельности: «Ты помнишь товарищей, даже не общаясь с ними». Далее отозвался об этой самой «деятельности» — никому не нужна, бесполезна, не интересна. И всё его писательство — наказание Божие. Чехов утешал в ответ: «<…> но всё же ты веришь в это писание в лучшие минуты жизни, ты не бросаешь их и никогда не бросишь, — и пусть будет по вере твоей, пусть теперь, после юбилея, писания твои будут твоею радостью и принесут тебе ряд утешений».

172
{"b":"156910","o":1}