Шмелёв как автор-очевидец предпочитает иногда передать свое слово персонажу-очевидцу. Самый запоминающийся монолог в романе «Солнце мёртвых» принадлежит доктору Михаилу Васильевичу и перекликается с волошинским циклом «Усобица». Оба писателя ссылаются на Достоевского. Шмелёвский Михаил Васильевич упоминает «дерзание вши бунтующей, пустоту в небесах кровяными глазками узревшей», что заставляет вспомнить «Преступление и наказание». Волошин же говорит о трихинах (отсылающих к тому же роману Достоевского), микроскопических существах, вселяющихся в людей и делающих их бесноватыми. Впрочем, о влиянии Достоевского на Волошина речь ещё впереди…
Своё отношение к революционным событиям Шмелёв выразил в сказках-притчах. Волошин — в поэтических циклах «Пути России», «Личины» и «Усобица». Одна из самых известных сказок Шмелёва — «Степное чудо», в которой Россия символически изображается как убитая своими детьми женщина в богатых одеждах. Волошин в стихотворении «Святая Русь» рисует её невестой, отмеченной «красой да силой бранной», с накопленным в рундуках приданым. Она пока ещё не убита, она лишь «бездомная, гулящая, хмельная», «след босой ноги» которой благословляет поэт. Волошинская позиция — сострадание: «проплавить» молитвой, «растопить любовью» («Русь гулящая»), У Шмелёва же (как и должно быть в сказке) — надежда на чудо. Женщина-Россия, воспрянув от смертного сна, сливается с русской землёй, с природой. В романе «Солнце мёртвых» уже нет никакой надежды. Интонации писателя в обращении к России очень напоминают волошинские: «С лёгкостью безоглядной расточили собранное народом русским. Осквернили гроба святых… самое имя взяли, пустили по миру, безымянной, родства не помнящей. Эх, Россия! Соблазнили тебя — какими чарами? Споили — каким вином?» Сравним: «Поддалась лихому подговору,/ Отдалась разбойнику и вору,/ Подожгла посады и хлеба,/ Разорила древнее жилище…» («Святая Русь»).
В сказке Шмелёва «Инородное тело» вновь возникают Россия и её «дети». «Дети» — это и революционеры, сеющие смуту в народе, и конкретный сын, заражённый агитацией и выступающий против своей матери. Даже доктор, «по сумасшедшему делу знающий», не в состоянии вылечить этого парня, болезнь которого определяется как «холера мозговая». Его излечивает Время (врач-англичанин по фамилии Тайм), извлекая «инородное тело» — занозу (то есть социализм) из мозга потерпевшего. Поэт Волошин, как уже говорилось, сравнивал партийные программы с историями болезней; немало внимания уделял он и взаимоотношениям родины-матери и её воюющих «детей». Социализм в России — чуждый для неё, «инородный» элемент, считает Шмелёв. Христианство есть религия Царства Небесного, утверждает Волошин, социализм же — религия царства земного, в основе которой «Свой бред о буржуазном зле, / О светлых пролетариатах,/ Мещанском рае на земле» («Гражданская война»). Болезнь эта занесена извне. «Мы созерцали бедствия рабочих / На западе с такою остротой,/ Что приняли стигматы их распятий», — поясняет Волошин в поэме «Россия».
Вынет ли «Время» эту занозу из повреждённых мозгов? Как не раз говорил Волошин, единственным мыслимым идеалом для него оставался «Град Божий»… Земное «Время» — слишком ненадёжный лекарь. Земные страдания, абсурд человеческой бойни оба писателя (я не говорю о внутреннем стоицизме) изживают на «Путях небесных» через «Откровенья вечной красоты» православия. В «Лето Господне», достижимое «силою любви», верит И. Шмелёв; М. Волошин пытается извлечь из мозгов и сердец «занозу» ненависти, «заклясть» «каждый курок и руку». Его «адвокатская» практика всё более расширяется… Правда, иногда обстоятельства вынуждали защищать не открыто, а тайно.
Поэтесса Р. М. Гинцбург вспоминает, как Волошин спас от белых её отца, революционера, журналиста (псевдоним Даян), профессора психологии Моисея Исааковича Гинцбурга. В детской памяти отложилось, как какие-то мальчишки «за кустами ограды, на дороге, пели что-то про жидов и красных. Генерал с офицерами зашли в дом Максимилиана Александровича. Мама мне ничего не говорила. Но когда на следующий день ушли белые и папа, живой, усталый, был с нами, я узнала, что Максимилиан Александрович спрятал его от белых в своей постели».
В мае 1920 года в Коктебеле при белых был раскрыт подпольный съезд большевиков, проходивший на одной из пустующих дач. Началась перестрелка. Один из участников съезда, Илья Хмелевский (кличка Хмилько), по берегу моря добрался до волошинской дачи. «Волошин спрятал его на чердаке, — вспоминает В. В. Вересаев, — очень мужественно и решительно держался с нагрянувшей контрразведкой». Преследователи «даже не сочли нужным сделать у него обыск». Правда, Хмилько в результате был схвачен, но уже за пределами дома поэта. Там же, на антресолях за цветным панно, довелось скрываться от красных и подпоручику Сергею Эфрону.
Э. Л. Миндлин, тогда начинающий поэт, проживавший в Отузах, пишет в своих воспоминаниях о Волошине: «И „те“ и „другие“, и белые и красные для него прежде всего русские, его русские люди. Он молился и за тех и за других, как молился за Россию, за свою Россию. В политической борьбе он не помогал ни тем ни другим. Но как отдельным людям — и тем и другим, — помогал в защите, в спасении одних от других… В разгар гражданской войны… когда Феодосия бывала занята красными, он спасал и прятал на своей даче отдельных офицеров-белогвардейцев, которым грозила смерть. Он прятал и спасал их не как своих единомышленников, которыми не признавал ни тех ни других, а как людей. И ещё больше и чаще ему приходилось так же спасать и прятать у себя красных во время белого террора в Крыму. Об этом хорошо напоминает надпись писателя-большевика Всеволода Вишневского на его книге „Первая Конная“… „Максимилиану Александровичу Волошину! С доброй памятью о Вас шлю Вам эту книгу, где показаны мы, которым в 1918–20 гг. Вы оказали смелую помощь в своём Коктебеле, не боясь белых“».
В те дни мой дом, слепой и запустелый.
Хранил права убежища, как храм,
И растворялся только беглецам,
Скрывавшимся от петли и расстрела.
И красный вождь, и белый офицер,
Фанатики непримиримых вер,
Искали здесь, под кровлею поэта,
Убежища. Защиты и совета.
Я ж делал всё, чтоб братьям помешать
Себя губить, друг друга истреблять,
А сам читал в одном столбце с другими
В кровавых списках собственное имя.
(«Дом Поэта»)
В шутку ли, всерьёз, но так и хочется сказать, что поэт Максимилиан Волошин стал настоящим специалистом по спасению поэта Осипа Мандельштама. В первом случае Мандельштаму грозил самосуд, который готов был учинить над ним озверевший от пьянства есаул. В самом конце лета 1920 года Осип, взъерошенный, влетел к Максу: «Меня хотят арестовать! Пойдёмте со мной. Я боюсь исчезнуть неизвестно куда. Вы же знаете, как белые относятся к евреям». Придя на дачу, где жили братья Мандельштамы, Волошин увидел казацкого есаула «в страшной кавказской папахе». Видимо, желая как-то оправдаться перед начальством за свой загул, мордоворот в папахе решил поприжать евреев. «Это местный дачевладелец Волошин, — радостно объявил Осип Эмильевич и тут же, словно боясь упустить счастливую мысль, предложил есаулу: — А знаете что… Арестуйте лучше его!» Пораскинув пьяными мозгами, есаул согласился: «Если Мандельштам завтра не явится в Феодосию к десяти часам, я арестую вас»… Но, благо, во главе учреждения, куда должен был явиться незадачливый поэт, стоял полковник А. В. Цыгальский, как выяснилось, поклонник Мандельштама, к тому же сам стихотворец.
В другой раз Мандельштам оказался в более тяжёлом положении: он едва не стал жертвой врангелевской контрразведки. Как отмечали современники, этот щуплый, бедно одетый, но всегда заносчивый, с высоко поднятой головой поэт постоянно казался всем подозрительным «благодаря своему виду вызывающе гордого нищего». Вот и в данном случае, как свидетельствует И. Эренбург, какая-то женщина заявила, что Мандельштам пытал её в Одессе. И на этот раз невезучего киммерийского гостя спасло заступничество Волошина. Правда, история эта осложнилась побочными обстоятельствами.