…А что знают и помнят из этой полувековой истории люди, сознательный возраст которых приходится, скажем, на пятидесятые годы, или их дети?
Повседневная современная летопись — печать только при дополнительном особом знании может быть каким-то письменным свидетельством об этой эпохе. А что если читать все отчеты о процессах над левыми и правыми, потом материалы XX и XXII съездов! Как-то все надо назвать по-правдашнему — и внутрипартийную борьбу, и коллективизацию, и многое, многое. Лежит же где-то подо всей этой шелухой и мусором подлинная история сложнейшего и значительнейшего периода нашей огромной страны…»
В этом отношении позиция Твардовского опять-таки расходилась с официальной. Советская пропаганда использовала пятидесятилетнюю годовщину Октябрьской революции, а впоследствии и столетие со дня рождения Ленина отнюдь не по его заветам — сосредоточить в подобных случаях внимание на нерешенных вопросах и «больных» местах, а совсем напротив — представляя весь этот период как триумфальное шествие от победы к победе. В «Новом мире» же он во многом выглядел «по-правдашнему».
Гражданская война — в романе Сергея Залыгина «Соленая Падь», «Записках краскома» (красного командира. — А. Т-в) уже знакомого нам Ефрема Марьенкова и воспоминаниях А. С. Бартова «Побег из колчаковской тюрьмы», коллективизация — в залыгинском «На Иртыше», индустриализация — в «Юности в Железнодольске» недавнего выпускника Литературного института Николая Воронова, рассказавшего о реальной тогдашней жизни в прославленном Магнитогорске, «незнаменитая» война с Финляндией — в очерке самого Твардовского «С Карельского перешейка»…
В литературном обиходе шестидесятых годов даже возникло и прижилось понятие «новомирская проза» — то есть бесстрашно правдивая, остро социальная и художественно значительная. (Сам же глава журнала любил употреблять пушенное в ход еще Белинским выражение — «дельная проза».) Под стать ей была и публицистика, о чем вкратце говорилось выше.
Быть опубликованным в этом журнале стало своеобразным «знаком качества». «Судьба писателя до печатания в „Новом мире“ — еще не судьба», — читаем в позднейших мемуарах Воронова «Огненная ковка (Из новомирской хроники)».
«Все лучшее в современной литературе идет к нам, тянется за нами, — с гордостью записывает Твардовский уже 29 ноября 1963 года, — несмотря (а может быть, и благодаря) на все атаки со стороны „бешеных“ и попустительство (да и только ли попустительство!) со стороны идеологических верхов…»
Действительно, в эту пору журнал окончательно сделался центром притяжения — и не только лучших литературных сил, но всех, кто мучительно искал выход из социально-экономического тупика, в который все больше втягивалась страна.
«Хорошо помню, — писал впоследствии Игорь Дедков, — как в конце шестидесятых годов, живя в старом провинциальном городе (Костроме. — А. Т-в), услышал от одного своего приятеля — молодого философа из местного педагогического института: „Для меня подписка на Новый мир как партийный взнос… Не существующая, но партия…“»
И число этих «партийных взносов» росло год от года, несмотря на всяческие противодействия, — например, запрет подписки на «Новый мир» в армии.
Мысль о том, что «Новый мир» действительно в эти годы играл роль партии, оппозиционной «застойному» брежневскому режиму, едва ли не первым высказал Юрий Буртин в статье «Вам, из другого поколенья…» (Октябрь. 1987. № 8).
Привлекательна была сама непринужденная атмосфера, существовавшая в редакции журнала. Владимир Лакшин улыбчиво вспоминал о знакомом, приходившем, по собственному выражению, «подышать вашим воздухом».
«К нему, — писал о Твардовском в воспоминаниях А. Кондратович, — можно… заходить в кабинет, не спрашиваясь. Если он даже занят, то скажет: „Посидите, пока я кончу писать бумагу“. А когда в кабинете есть кто-нибудь из работников или сидит знакомый автор, то заходи, садись и слушай, коли хочешь слушать, и разговаривай, коли есть желание. Поэтому в кабинете всегда шумно и застать Твардовского одного трудно. А если он и остается один, то, посидев немного, поднимается и идет к кому-нибудь в кабинет. Одиночества в редакции он не выносит».
Было в этом нечто напоминавшее обиход отцовской кузницы «под тенью дымком обкуренных берез» — помните? — «тогдашнего клуба, и газеты, и академии наук», где «был приют суждений ярых» обо всем на свете.
«Не помню уже, — продолжает мемуарист, — когда Твардовский обнаружил в конце улицы Чехова, возле Садово-Каретной, палаточку, где продавались превосходные, теплые, свежие бублики. Откуда они там появлялись, непонятно: больше таких бубликов нигде не было. И Твардовский по пути в редакцию стал заезжать туда, прихватывая связку бубликов. Ну, а где бублики, там и чай. И многие авторы попадали на такие чаепития».
И кто там только не бывал! (Как было сказано о кузнице.)
И «старый воин — грудь в крестах», то бишь в орденах, вроде генерала Горбатова, адмирала Исакова, летчика, Героя Советского Союза Марка Галлая со своими «невыдуманными рассказами» (название первой исаковской публикации), ставших авторами журнала. И «местный мученик» — на сей раз не охотник, а свой брат писатель, скажем — старый знакомец поэта Александр Бек, чей последний роман «Новое назначение» годами в печать не пускают (он будет опубликован лишь в эпоху перестройки, когда, увы, уже ни автора, ни главы журнала давно не будет на свете). И совсем новичок в литературе и в редакторском кабинете, хозяин которого станет расспрашивать его о «разных разностях» и чутко слушать, весь подавшись вперед.
Он запомнится и «строгим, с очками на лбу, с твоей рукописью в руках: „Потрудись еще недельку-другую, я там на полях пометки сделал…“»
А то и в запальчивом споре, с побелевшими от гнева глазами, упрямо неуступчивым. «Побежденным, как и большинство людей, признавать себя не любил, но если уж приходилось, то делал всегда это так по-рыцарски, — свидетельствовал далекий от идеализации Твардовского Виктор Некрасов, — с таким открытым забралом, что хотелось тут же отдать ему свою шпагу».
А вот запись самого Александра Трифоновича:
«В редакции… беседовал с Руниным (критиком, автором статьи о поэзии. — А. Т-в), кричал на него: что вы принимаете всерьез Евтушенко и т. п. Он терпеливо возражал.
…Я невольно почувствовал, что, может быть, я тут что-то просмотрел, что-то произошло и развернулось… вширь.
…Прочел вчера подряд книжечку „Яблоко“ (Е. Евтушенко. — А. Т-в). Что говорить, парень одаренный, бойкий, и попал „на струю“. В „Яблоке“ есть и „самокритика“, и переоценка своих „слабых побед“, и апелляция напрокудившего и „усталого“ лирического героя к „маме“, что довольно противно, но в целом книжка стоящая, не спутаешь с кем-нибудь другим…» (6 января 1961 года). Вскоре Твардовский порекомендует включить сборник Евтушенко в серию «Библиотека советской поэзии».
Вышеупомянутая защита Некрасовым поэтического раздела «Нового мира» вызвана иными, весьма критическими мнениями на этот счет. Действительно, поэту-редактору были свойственны и некоторые довольно субъективные оценки.
Он напечатал несколько стихотворений Николая Заболоцкого, но в беседе с автором не поскупился на «суровые слова». (Думается, что его, человека, знавшего весь драматизм коллективизации, больно задела довольно умозрительная трактовка этих событий в поэме Николая Алексеевича тридцатых годов «Торжество земледелия».)
Равнодушен остался он к поэзии Бориса Слуцкого, хотя тот, пусть в совершенно иной поэтической манере, следовал тем же благородным гуманным традициям отечественной литературы, что и Твардовский, восславляя и оплакивая героев и мучеников Великой Отечественной.
Можно сожалеть и о том, что при всей своей суровости и строгости глава журнала снисходительно отнесся к некоторым землякам, авторам из «глубинки» или с фронтовым прошлым. Иные из этих «хороших пареньков», какими они ему показались, не только не оправдали его надежд, но и отплатили самой черной неблагодарностью, печатно оклеветав кто «Новый мир», его авторов и сотрудников, кто — самог о крестного.