— А я и не говорила, что хотелось. Я только говорю, что ты мог бы предложить мне это.
Я направилась к двери и вышла из комнаты. Но слышала, как Ламбер продолжал:
— Давай не будем ссориться!
— А я и не ссорюсь! — отвечала Надин.
Я решила, что они проспорят весь вечер.
На следующее утро я рано вышла в сад. Под просветлевшими после ночных дождей небесами земля казалась истерзанной; дорога была изрыта колдобинами, лужайка усыпана сухими ветками. Я раскладывала свои бумаги на мокром столе, когда услыхала треск мотоцикла. Надин с развевающимися по ветру волосами и высоко поднятой над голыми коленями юбкой неслась по разбитой дороге. Из павильончика вышел Ламбер и с криком «Надин!» бросился к калитке, потом вернулся ко мне.
— Она не умеет водить! — взволнованно говорил он. — А после такой грозы полно сломанных веток и деревьев, лежащих поперек дороги. Может случиться беда!
— Надин по-своему осторожна, — постаралась я успокоить его, хотя тоже, конечно, волновалась: она дорожила жизнью, но не отличалась ловкостью.
— Пока я спал, Надин взяла ключ от противоугонного устройства. Она такая упрямая! — Ламбер смотрел на меня с упреком. — А вы говорили, что она меня любит, странная в таком случае манера любить! Вы же видели вчера вечером: я изо всех сил старался помириться. Но это мало что дало!
— Ах! Не так-то просто поладить друг с другом, — сказала я. — Наберитесь немного терпения.
— С ней его понадобится много!
Он ушел, и я с грустью подумала: «Какая неразбериха». Надин неслась по дорогам, вцепившись в руль и жалуясь ветру: «Ламбер не любит меня. Меня никто никогда не любил, кроме Диего, а он мертв». Тем временем Ламбер расхаживал по комнате, и сердце его полнилось сомнениями. Трудно стать мужчиной в то время, когда это слово несет в себе слишком тяжкий смысл: так много погибших, замученных, награжденных орденами, авторитетных людей служат примером этому двадцатипятилетнему мальчику, который все еще грезит о материнской ласке и о мужском покровительстве. Я думала о тех племенах, где с пятилетнего возраста маленьких мужчин учат вонзать в живую плоть отравленные шипы: у нас тоже, дабы обрести достоинство взрослого человека, надо, чтобы мужчина умел убивать, заставлял страдать и мучился сам. Девочек угнетают запретами, мальчиков — требованиями, оба эти вида притеснения одинаково пагубны. Если бы Надин и Ламбер захотели помочь друг другу, вместе, возможно, им удалось бы примириться со своим возрастом, полом, своим реальным местом на земле; вот только захотят ли они? Ламбер обедал с нами; его обуревали страх и гнев.
— Это выходит за рамки простой шутки! — возбужденно говорил он. — Никто не имеет права так пугать людей. Это пахнет злобой и шантажом. Пару хороших затрещин — вот что она заслуживает!
— Она не думает, что вы так обеспокоены, — заметила я. — И знаете, это того не стоит. Она наверняка спит где-нибудь на лугу или принимает солнечную ванну.
— Если только она не в канаве с разбитой головой, — ответил он. — Она сумасшедшая! Просто сумасшедшая.
Ламбер действительно был встревожен. Я его понимала. И сама была далеко не так спокойна, как уверяла. «Если бы что-то произошло, нам позвонили бы», — говорил мне Робер. Но, может быть, именно в эту минуту машину занесло и Надин разбилась о дерево. Робер пытался отвлечь меня, но с наступлением вечера и сам не скрывал своей тревоги; он собирался звонить местным жандармам, когда наконец послышался треск выхлопной трубы. Ламбер вышел на дорогу раньше меня; машина была покрыта грязью, Надин тоже; она со смехом спустилась на землю, и я увидела, как Ламбер закатил ей с размаху две пощечины.
— Мама! — Надин набросилась на него и в свою очередь тоже ударила, не переставая пронзительно кричать: — Мама! — Он схватил ее за руки. Когда я подбежала к ним, он был так бледен, что я подумала: он потеряет сознание. У Надин текла кровь из носа, но я знала, что она сделала это нарочно, то был трюк, которому она научилась в детстве, когда дралась с мальчишками у фонтанов Люксембургского сада.
— И не стыдно вам, — сказала я, вставая между ними, словно разнимая детей.
— Он ударил меня! — истерическим голосом кричала Надин. Обняв ее за плечи, я вытирала ей нос:
— Он ударил меня за то, что я взяла его гнусный мотоцикл. Я разобью его вдребезги!
— Успокойся! — повторяла я.
— Я его разобью.
— Послушай, — сказала я, — Ламбер очень виноват, ударив тебя. Но он был вне себя, и это естественно. Мы все страшно испугались. Мы думали, что с тобой случилось несчастье.
— Ему на это наплевать! Он думал о своей машине. Боялся, как бы я ее не повредила.
— Прошу прощения, Надин, — с трудом произнес Ламбер, — я не должен был. Но я так волновался. Ты могла убить себя.
— Лицемер! Тебе плевать на это! Я знаю. Даже если бы я сдохла, тебе было бы все равно, ведь похоронил же ты другую!
— Надин! — Его побледневшее лицо стало красным, ничего детского не осталось в его чертах.
— Похоронил, забыл и притом очень быстро, — кричала она.
— Как ты смеешь! Это ты-то, которая изменяла Диего со всей американской армией.
— Замолчи.
— Ты предала его.
Слезы ярости текли по щекам Надин:
— Может, я и предала его, но мертвого. А ты позволил своему отцу донести на Розу, когда она была живой.
С минуту он молчал, потом сказал:
— Я не хочу больше тебя видеть, никогда. Никогда больше.
Он вскочил на мотоцикл, и я не нашла слов, чтобы удержать его. Надин рыдала.
— Иди отдохни. Иди.
Оттолкнув меня, она с криком бросилась на траву:
— Человек, отец которого доносил на евреев. И я спала с ним! И он ударил меня! Так мне и надо! Так и надо!
Она все кричала. И нельзя было сделать ничего другого, кроме как позволить ей кричать.
ГЛАВА СЕДЬМАЯ
Поль провела лето у Клоди де Бельзонс, а Жозетта вместе со своей матерью отправилась загорать в Канн. Анри на маленьком подержанном автомобиле уехал в Италию. Он так любил эту страну {106}, что сумел забыть «Эспуар», СРЛ и все проблемы. Вернувшись в Париж, он обнаружил в своей почте отчет Ламбера, отправленный им из Германии, и пачку документов, собранных Скрясиным. Всю ночь он посвятил их изучению: наутро Италия отодвинулась очень далеко. Можно было сомневаться в документах, найденных в архивах рейха, в которых говорилось о девяти миллионах восьмистах тысячах узников; можно было считать подозрительными сообщения польских заключенных, освобожденных в сорок первом году; но, чтобы упорно отвергать все свидетельства уцелевших в лагерях мужчин и женщин, надо было раз и навсегда решить ничего не видеть и ничего не слышать. К тому же, кроме известных Анри статей кодекса исправительных работ, существовал еще и отчет, появившийся в Москве в 1935 году, где перечислялись огромные работы, выполненные лагерями ОПТУ; существовал пятилетний план 1942 года, который поручал МВД строительство 14% предприятий. Золотодобывающие шахты Колымы, угольные шахты Норильска и Воркуты, рудники Старобельска, рыбные промыслы Коми: как там в действительности жили люди? Каково было число подневольных рабочих? Относительно этого имелись большие возможности для сомнений; зато бесспорно было одно: такие лагеря существовали, причем масштабно и официально, в рамках определенных институтов. «Следует рассказать об этом, — пришел к заключению Анри, — иначе я стану сообщником, виновным перед своими читателями в злоупотреблении доверием». Он бросился одетым на кровать с одной лишь мыслью: «Весело, нечего сказать!» Придется поссориться с коммунистами, и тогда положение «Эспуар» окажется не из легких. Анри вздохнул. По утрам он бывал доволен, когда видел, как рабочие покупали «Эспуар» в киоске на углу: они перестанут покупать газету. И все-таки как умолчать? Он мог утверждать, что знаний его недостаточно для того, чтобы говорить об этом: только весь режим целиком раскрывал смысл этих лагерей, а мы так плохо информированы! Но в таком случае его знаний недостаточно и для того, чтобы хранить молчание. Неосведомленность не может служить оправданием, он давно это понял. Ведь он обещал своим читателям правду, а значит, даже сомневаясь, следовало сказать им то, что ему известно; понадобились бы веские причины, чтобы заставить его скрыть это от них: его нежелание ссориться с коммунистами таковой причиной не являлось и касалось лишь его одного.