— Ты с ума сошла, ты же не умеешь водить мотоцикл.
— Я уже водила, дело нехитрое, и вот тебе доказательство — ты же умеешь это делать.
— На первом повороте ты сломаешь себе шею. Ничего не поделаешь. Ключ я тебе не дам.
— Да тебе плевать на то, что я сломаю себе шею! Ты боишься, что я испорчу твою игрушку, вот и все. Гнусный эгоист. Я желаю получить этот ключ!
Ламбер даже не ответил. Надин застыла на мгновение, устремив взгляд в пустоту, затем встала, схватила большую корзинку, служившую ей сумкой, и бросила мне:
— Я проведу день в Париже. Мне здесь надоело.
— Повеселись хорошенько.
Она умело выбрала свою месть. Ламбер наверняка будет страдать, зная, что Надин проводит в Париже время с товарищами, которых он ненавидит. Он провожал ее глазами, пока она не вышла из сада, затем повернулся ко мне.
— Я не понимаю, почему наши споры так быстро обостряются, — огорченно сказал он. — А вы понимаете?
Впервые он заводил со мной интимный разговор. Я колебалась, но раз уж он готов был выслушать меня, самое лучшее, что можно было сделать, это, безусловно, попытаться поговорить.
— В значительной мере тут виновата Надин, — сказала я. — Любой пустяк ее возмущает, тогда она становится несправедливой и агрессивной. Но поймите хорошенько: именно потому, что Надин ранима, она и говорит обидные вещи.
— Могла бы понять, что и другие тоже ранимы, — с обидой произнес Ламбер. — Иногда она чудовищно бесчувственна.
Вид у него был такой растерянный и такой юный: свежий цвет лица, немного вздернутый нос и плотоядные губы — черты чувственные и беспомощные, в которых угадывалось колебание между чересчур сладкими мечтами и слишком строгими запретами. И я решилась:
— Видите ли, чтобы понять Надин, надо вернуться в ее детство.
То, что я тысячу раз повторяла про себя, я рассказывала Ламберу как могла; он молча слушал меня, вид у него был взволнованный. Когда я произнесла имя Диего, он жадно прервал меня:
— А правда, что он был необычайно умен?
— Правда.
— И он писал хорошие стихи? У него был талант?
— Думаю, да.
— И ему было всего семнадцать лет! Надин восхищалась им?
— Надин никогда не восхищается. Нет, больше всего ее привязывало к Диего то, что он принадлежал ей безраздельно.
— Я ведь тоже ее люблю, — с грустью сказал Ламбер.
— Она в этом не уверена, — заметила я. — Она всегда боится, что вы сравниваете ее с другой.
— Я гораздо больше привязан к Надин, чем когда-либо был привязан к Розе, — прошептал он.
Подобное заявление удивило меня: несмотря ни на что, я разделяла предубеждения Надин.
— А вы говорили ей об этом?
— Такие вещи не говорят.
— Как раз такие вещи ей и хотелось бы услышать. Он пожал плечами.
— Она прекрасно видит, что вот уже больше года я живу только для нее.
— Она уверена, что речь идет всего лишь о своего рода товариществе. Попробую вам объяснить. Как женщина, она не верит в себя: ей надо, чтобы ее любили как женщину.
Ламбер сказал в нерешительности:
— Но с ней и в этом плане трудно разобраться. Возможно, мне не следовало бы говорить вам это, но я ничего не понимаю, я теряюсь. Если в какой-то вечер между нами ничего не происходит, она чувствует себя оскорбленной; однако все любовные жесты ее шокируют, поэтому она остается ледяной и сердится на меня...
Мне вспомнились злобные откровения Надин, и я спросила:
— Вы уверены, что именно она хочет этого каждый вечер?..
— Абсолютно уверен, — угрюмо ответил он.
Меня не слишком удивили их противоречивые высказывания. Я встречала много таких примеров; это всегда означало, что ни одного из любовников не удовлетворяет другой.
— Надин чувствует себя обездоленной и когда примиряется со своей женственностью, и когда отрекается от нее, — сказала я. — Это и делает ваши отношения столь трудными для вас. Но если вы проявите терпение, все уладится.
— О! Терпение! Оно у меня есть. Если бы только я был уверен, что она не ненавидит меня!
— Что за мысль! Она отчаянно привязана к вам.
— Мне часто кажется, что она презирает меня, потому что я всего лишь, как она говорит, интеллигентик — интеллигентик, у которого нет даже творческого дара, — с горечью добавил он. — И который не решается стать самостоятельным.
— Надин может проявлять интерес только к интеллектуалу, — возразила я, — она обожает спорить, объясняться: ей требуется облекать свою жизнь в слова. Нет, поверьте мне, она ставит вам в упрек лишь то, что вы недостаточно любите ее.
— Я постараюсь убедить ее, — сказал он; лицо его просияло. — Если я пойму, что она хоть немного любит меня, все остальное не важно.
— Она очень вас любит: я не стала бы говорить вам этого, если бы не была уверена.
Он снова взялся за книгу, а я — за свою работу. Небо темнело с каждым часом и стало совсем черным, когда во второй половине дня я поднялась к себе в комнату, чтобы попытаться написать Льюису; он-то научился разговаривать со мной, ему это было легче, чем мне; люди, вещи, которые он описывал, существовали для меня; с помощью желтых листков я вновь обретала пишущую машинку, мексиканское покрывало, окно, выходящее на деревья, роскошные автомобили, рулившие вдоль разбитого шоссе; зато эта деревня, моя работа, Надин, Ламбер ничего ему не говорили; и как рассказать о Робере, как умолчать о нем? То, что Льюис нашептывал мне между строками своих писем, были легкодоступные слова: «Я жду вас, возвращайтесь, я — ваш». Но как сказать: «Я далеко и вернусь не скоро, я принадлежу другой жизни?» Как сказать это, если я хочу, чтобы он прочитал: «Я люблю вас!» Он звал меня, а я не могла его звать; мне нечего было ему дать, если я отказывала ему в своем присутствии. Со стыдом перечитала я свое письмо: каким оно казалось пустым, в то время как сердце было переполнено! И какие жалкие обещания: я вернусь; но вернусь очень не скоро и для того лишь, чтобы снова уехать. Моя рука застыла на конверте, которого через несколько дней коснутся его руки: живые руки — ведь я действительно чувствовала их на своей коже. Значит, он в самом деле был реален! Иногда он казался мне творением моего сердца; я слишком свободно располагала им: усаживала его у окна, освещала его лицо, пробуждала его улыбку, а он не противился. Мужчина, который удивлял меня и щедро одаривал, — обрету ли я его вновь живым? Оставив на столе письмо, я облокотилась на подоконник; спускались сумерки и надвигалась гроза; видны были полчища всадников, скачущих средь облаков с копьями в руках, в то время как ветер неистовствовал меж деревьями. Спустившись в гостиную, я развела яркий огонь и по телефону пригласила Ламбера прийти поужинать с нами; когда Надин отсутствовала и некому было разжигать конфликт, они с Робером с общего согласия избегали щекотливых вопросов. После ужина Робер вернулся к себе в кабинет, и, пока Ламбер помогал мне убирать со стола, явилась Надин с намокшими от дождя волосами. Он мило улыбнулся ей:
— Ты похожа на русалку. Хочешь чего-нибудь поесть?
— Нет, я ужинала с Венсаном и Сезенаком, — ответила она. И, взяв со стола салфетку, стала вытирать волосы. — Мы говорили о русских лагерях. Венсан полностью согласен со мной. Он считает это отвратительным, но если начать кампанию против, буржуи останутся очень довольны.
— Такие рассуждения могут далеко увести! — заметил Ламбер, раздраженно пожав плечами . — Он попытается убедить Перрона молчать!
— Разумеется, — согласилась Надин.
— Надеюсь, он только потеряет время, — сказал Ламбер. — Я предупредил Перрона, что, если он замнет дело, я покидаю «Эспуар».
— Веский аргумент! — с насмешкой заметила Надин.
— О! Не заносись! — весело отозвался Ламбер. — На самом деле ты не так плохо обо мне думаешь, как хочешь показать.
— Но, возможно, не так хорошо, как тебе кажется.
— Ты не очень любезна! — сказал Ламбер.
— А ты? С твоей стороны любезно отпустить меня одну в Париж?
— Тебе, похоже, не очень хотелось, чтобы я поехал с тобой! — возразил Ламбер.