В обмен я делилась с Лемерлем тем, что умела сама. Когда перестало хватать еды, я научила его ловить кроликов и птиц. Я научила его травами исцелять простуду и раны. Я научила его магическим знакам своей матери и даже повторила то, что слышала от Джордано. Уроками Джордано Лемерль особенно заинтересовался.
О себе я поведала ему больше, чем хотела, куда больше, чем следовало. Лемерль представлялся таким умным, обаятельным, его внимание очень льстило. Ересь, цыганские легенды и поучения Джордано – вот чем я его потчевала. Земля и другие планеты вращаются вокруг Солнца. Миром правит богиня плодородия и наслаждения, она древнее Господа, а паства ее не связана грехом и смирением. Мужчины и женщины равны – Лемерль усмехнулся, мол, чушь полная, но меня не осадил. Сколько лет прошло, он должен был все забыть. Куда позднее я поняла: Ги Лемерль не забывает ничего, он откладывает про запас каждое слово, каждый факт – в его хранилище оседает решительно все. Я была дурой, какие тут оправдания? Случившемуся вопреки готова поклясться: я стала ему дороже. В его сердце даже затеплились чувства. Потом, правда, оказалось, что их мало. Катастрофически мало.
Настоящего имени Лемерля я так и не узнала. Он намекал, что из дворян, и простолюдином явно не был, только, даже ослепленная страстью, я и половине его слов не верила. Лемерль называл себя актером, драматургом, поэтом в классическом стиле, говорил о неудачах и разорении, с блеском в глазах вспоминал переполненные театры.
В его актерском прошлом я не сомневалась. Свидетельствовало об этом решительно все – и блестящее умение пародировать, и широкая улыбка, и горделивая посадка головы. Актерский талант выручал Лемерля постоянно, торговал ли он якобы лечебными снадобьями, сбывал ли с рук старую клячу. А как он умел убеждать! Впрочем, начинал Лемерль явно не с лицедейства. Он получил образование, читал на латыни и греческом, знал труды философов, о которых мне рассказывал Джордано. В седле он сидел не хуже циркового наездника, ловко лазил в чужие карманы, великолепно играл в азартные игры. Лемерль легко приспосабливался к переменам, новое схватывал на лету. Как я ни старалась пробить стену баек, фантазий и откровенной лжи, которой он себя обнес, не вышло ровным счетом ничего. Свои тайны Лемерль прятал за семью замками.
Одно я таки прознала, вернее, увидела – старое клеймо на левом плече Лемерля, лилию, от времени почти слившуюся с кожей. В ответ на мои вопросы он с улыбкой отмахнулся, дескать, запамятовал, но с тех пор прикрывал отметину с особым тщанием, и я не замедлила с выводами. Мой Черный Дрозд очень не хочет вспоминать, как он потерял перья.
6. 10 июля 1610
В Бога я никогда не верила. По крайней мере, в такого, который надменно взирает на шахматную доску и движет фигурки по своему разумению, уверенно улыбаясь оппоненту. Подлинно есть в Создателе глубокий изъян, раз Он упорно толкает детей Своих к погибели. Иначе зачем создал Он мир, удовольствий полный, но нарек удовольствия грехом; зачем создал людей несовершенными и ждет, что мы, отринув смирение, устремимся к совершенству? Вот дьявол играет честно, его намерения понятны. Только и он, первый из лжецов, втайне служит Всемогущему. Каков господин, таков и слуга.
Джордано называл меня язычницей. В его устах хвалой это не звучало: набожный иудей, он верил, что за земные страдания ему воздастся на небесах. Язычников Джордано считал аморальными безбожниками. День за днем вкушают язычники удовольствия плотские, риск и тревоги не страшат их, а радуют. Учитель мой старый ел мало, зато часто постился, а остаток времени отдавал занятиям. Нам он был добрым товарищем, только день субботний посвящал отдохновению, даже в зимний холод огонь не разводил: это, мол, труд. Ничем другим от нас он не отличался. Что бы ни говорили церковники, я ни разу не видела его вкушающим плоть христианских младенцев; Джордано вообще редко ел мясо. По-моему, вывод отсюда один: церковники во многом заблуждаются.
«Наверное, Джордано тоже заблуждается», – твердила себе я, отчаянно стараясь уподобиться своему наставнику. Его иудейский бог подозрительно напоминал мне католического, а католицизм, единственная истинная вера, – и гугенотскую, и веру английских протестантов. «Есть что-то еще, – утешала себя я, – что-то помимо греха и святости, праха и покаяния, что-то, позволяющее любить жизнь так беззаветно, как я».
Тринадцатая весна стала для меня новым пробуждением, а лето – длинной чередой восхитительных открытий – сколько у меня сил, сколько вокруг прекрасного! Словно впервые я увидела придорожные цветы, вдохнула аромат наступающей ночи и теплого, испеченного на углях хлеба с румяной коркой и нежным мякишем. А как ласкает тело одежда, как обжигает ледяная вода ручья! Если язычники так чувствуют, то язычество для меня. За одну ночь мир стал гостеприимным и уютным, он открывал свои тайны мне, а я открывалась ему навстречу. Каждый росток и цветок, каждое дерево и живое существо наполняли меня нежностью и счастьем. В Гавре я подарила свою девственность рыбаку – новое откровение потрясло меня не меньше Откровения Иоанна Богослова.
Джордано недовольно покачал головой, назвал меня бесстыдницей и принялся усиленно пичкать богословием. Я взбунтовалась: почему теология, где история, астрономия, латынь и литература? Джордано стоял на своем: я, мол, дикарка, не лучше дикарей Квебека, который недавно открыли. Я тайком таскала его книги и погружалась в латинскую любовную поэзию, смакуя каждую строчку. К зиме мой пыл приутих, Джордано простил меня и, в очередной раз покачав головой, вернул прежние занятия. Но в душе я осталась дикаркой. Даже сейчас в поле за работой мне лучше, чем в часовне за молитвой: распаленное трудами тело ноет, совсем как в мое нечестивое тринадцатое лето.
Сегодня я трудилась, пока не заболела спина. Солнце так и палило, но я, поработав на огороде, подоткнула юбку и отправилась на солончаки – там вязкой грязи по колено. С тяжелой работой – на солончаках, в дубильне, а еще с ловлей рыбы и забоем скота – нам помогают миряне, но я ее никогда не чуралась, да и страхи она прекрасно отгоняет.
Из Ренна по-прежнему ни весточки, а вчера мне приснился кошмар: раскинуты карты, на каждой Лемерль. Не сама ли я этот сон накликала? Что ни напишу в дневнике, все о нем. Воспоминания не остановить: вырвались они из узды. Пусть теперь летят прочь, пока сила не кончится.
Жанетта учила меня ценить сны. «Они подобны волнам, – говорила она, – подобны рекам, что несут нас. Что только не таят их глубины, какие только водовороты их не кружат. Кто сумеет, тот прочтет в них правду». Сны нужно читать как книгу, а не бояться их. Знаний лишь дурак убоится.
Воистину лютой оказалась наша первая зима. На целых два месяца Théâtre du Grand Carnaval застрял под Витре, городишком на реке Вилен. Снег валил весь декабрь, деньги и еда были на исходе, на одной повозке слетело колесо – до весны ее теперь не сдвинешь.
В труппе царил негласный закон: Лемерль не попрошайничает. Он якобы писал трагедию. Стоит представить ее зрителям, и проблемы разрешатся сами собой. Пока он творил, мы рылись в отбросах, попрошайничали, кувыркались и жонглировали среди ледяной грязи улиц. Женщины зарабатывали куда больше мужчин, порой и больше карликов, особенно когда те приедались публике. Леборн воспринимал это как личное оскорбление и постоянно ворчал. Лемерль забирал у нас выручку, словно иначе и быть не могло.
Нежданная январская оттепель принесла дождь и грязь. В один из тех дней мимо нашей стоянки к городу промчалась красивая карета. Чуть позже Лемерль собрал нас и велел приготовиться: сегодня мы выступаем в замке. Вымытые, в костюмах, сохранившихся с парижских времен, предстали мы пред пятью господами, которые восседали в большом обеденном зале. Игра шла полным ходом. Карты на столе, в воздухе аромат глинтвейна, древесного дыма, табака, в пламени свечей сверкало золото. Лемерль в пышном наряде придворного сидел с господами и потягивал пунш. В маленькой компании его считали своим: мы словно вернулись в парижское прошлое. Я чувствовала опасность и знала: Лемерль ее тоже чувствует. Впрочем, он был явно в своей тарелке и наслаждался происходящим.