Он напрасно исследовал потолок башни, там никого не было; наконец, заметил ногу, раскачивающую две деревянные педали, привязанные снизу к каждому колоколу; он почти лег на балку и рассмотрел наконец звонаря, качавшегося над бездной, придерживаясь руками за две железные скобы, с устремленным к небу взором.
Дюрталь остолбенел, он никогда еще не видел подобной бледности, такого лица. Этот человек был бледен не восковой бледностью выздоравливающих, не матовой бледностью парфюмерных рабочих, которым ароматы обесцветили кожу; его лицо не было пыльного, сероватого цвета, как у растирателей нюхательного табака; это была мертвенная, свинцовая бледность средневековых узников, неизвестный ныне цвет лица человека, до самой смерти запертого в сырой одиночной камере, в темном подземелье, без света, без воздуха.
Его выпуклые голубые глаза, влажные глаза мистика, странно не гармонировали с жесткими и сухими усами немецкого солдата; этот человек одновременно был жалок и воинственен, почти непонятен.
Последний раз толкнув ногой педаль колокола и откинувшись назад, он стал на ноги. Вытирая лоб, он улыбнулся Дез Эрми.
– Так вы были здесь!
Он спустился, просиял и, услышав имя Дюрталя, сердечно пожал ему руку.
– Мы вас давно ждали. Уже давно наш друг скрывает вас, но говорит о вас постоянно. Пойдемте же, – весело продолжал он, – я покажу вам мое маленькое царство; я читал ваши книги, не может быть, чтобы вы не любили колоколов, но чтобы оценить их, надо подняться еще выше.
И он вскочил на лесенку; в то время как Дез Эрми, пропустив Дюрталя вперед, замыкал шествие.
Поднимаясь снова по узенькой винтовой лесенке, Дюрталь спросил:
– Но почему ты не сказал мне, что твой друг Каре, – ведь это он, не правда ли, – звонарь?
Дез Эрми не мог ответить, так как в этот момент они вышли под свод из тесаного камня, и Каре, отступив, пропустил их вперед. Они очутились в круглой комнате, прорезанной в центре, у их ног, большим отверстием, обнесенным железной решеткой, разъеденной налетом ржавчины.
Подойдя к краю, можно было заглянуть до самого дна пропасти. Это была закраина настоящего каменного колодца, который теперь, казалось, ремонтировали. Нагроможденные перекрещивающиеся балки, поддерживающие колокола, имели вид лесов, поставленных в срубе сверху донизу, чтобы подпереть стены.
– Подойдите, не бойтесь, – сказал Каре, – и скажите, разве это не славные детки.
Но Дюрталь едва слушал; ему было не по себе в этой пустоте, его влекла открытая дыра, откуда вырывался далекими волнами умирающий звон колокола, вероятно, еще не успевшего вполне успокоиться и стать неподвижным. Он отступил.
– Не хотите ли подняться наверх башни? – спросил Каре, указав на железную лестницу, вделанную в стену.
– Нет, в другой раз.
Они спустились, и Каре, ставший молчаливым, открыл новую дверь. Они вошли в огромный зал, где хранились колоссальные разбитые статуи святых, полуразвалившиеся, прокаженные апостолы, безногие, не владеющие рукой святые Матвеи, святой Лука с одной половиной агнца, святые Марки, кривоногие, потерявшие полбороды, святые Петры, протягивающие искалеченные руки без ключей.
– Когда-то, – сказал Каре, – здесь были качели, прибегали девчонки, качались, как всегда, злоупотребления… в сумерки, чего здесь не проделывали за несколько грошей. Священник кончил тем, что снял качели и запер комнату.
– А это что? – спросил Дюрталь, заметив в углу огромный закругленный кусок металла, что-то вроде половины гигантской ермолки, покрытой слоем пыли, завитой легкими паутинами, усеянными, как сети свинцовыми шариками, сморщенными телами черных пауков.
– Это? О! – Блуждающий взор Каре сосредоточился и разгорелся. – Это мозг очень старинного колокола, который давал звуки, не имеющие себе подобных; это был небесный звон!
Он заговорил с внезапным одушевлением:
– Знаете ли, вам и Эрми, наверно, говорил уже, с колоколами кончено; или, вернее, звонарей не осталось. Сейчас звонят мальчишки угольщиков, кровельщики, каменщики, бывшие пожарные, нанятые за франк на площади. То еще зрелище. Но хуже того; я вам скажу, есть священники, которые, не стесняясь, говорят: «Навербуйте на улице солдат по десять су, они сделают, что надо». Совсем недавно, в Нотр-Дам, кажется, один из них не отодвинул вовремя ногу; колокол налетел на нее со всего размаха и отрезал начисто, как бритвой.
Эти люди тратят по тридцать тысяч на балдахины, разоряются на музыку, им нужен в церкви газ, куча всякой дребедени, не знаю уж чего. А когда им говорят о колоколах, они плечами пожимают. Знаете ли, Дюрталь, у меня в Париже один только единомышленник – отец Мишель; он холост, но из-за своего образа жизни не может занять положения в церкви. Как единомышленник, этот человек бесподобен; но он тоже теряет интерес к делу; он пьет. Пьяный или трезвый, он работает, а потом пьет снова и спит.
Да! С колоколами покончено. Знаете, сегодня утром монсеньер совершал внизу свой пастырский обход. В восемь часов надо было приветствовать его звоном; работали все шесть колоколов, которые вы видели. Нас запряглось внизу шестнадцать человек. Что за жалкое было зрелище; эти люди качались, как черт знает что, ударяли не в лад, вызванивали разноголосицу.
Они спустились, Каре молчал теперь.
– Колокола, – сказал он, повернувшись и пристально взглянув на Дюрталя вспыхнувшими голубыми глазами. – Но ведь только они – настоящая церковная музыка, колокола.
Они вышли как раз над площадкой, в большую крытую галерею, над которой поднимаются башни, Каре улыбнулся и показал целый набор маленьких колокольчиков, размещенных на доске между двумя столбами. Он дергал веревки, вызывал из меди хрупкий перезвон, и, восхищенный, с вытаращенными глазами, взъерошив шевелящимися губами усы, прислушивался к легким переходам нот, поглощаемых туманом.
Внезапно он отбросил веревки.
– Когда-то мной завладела мысль, – сказал он, – захотелось воспитать здесь учеников; но никому нет охоты изучать ремесло, которое дает все меньше и меньше: ведь теперь даже на свадьбах не звонят и никто больше не влезает на башни.
– Собственно говоря, – прибавил он, спускаясь, – я лично жаловаться не могу. Улицы там внизу неприятны мне; я теряюсь, когда выхожу; поэтому я и оставляю свою колокольню только по утрам, чтобы принести с того конца площади несколько ведер воды, но жена моя скучает здесь на высоте; да и условия ужасны: снег проникает во все трещины, накапливается и иногда, когда бушует ветер, выход бывает отрезан.
Они подошли к жилищу Каре.
– Входите же, господа, – сказала его жена, ожидавшая их на пороге, _– вы заслужили небольшой отдых. – Она указала на четыре стакана, приготовленные на столе.
Звонарь закурил маленькую деревянную трубочку, Дез Эрми и Дюрталь скручивали папиросы.
– У вас здесь хорошо, – сказал Дюрталь, чтобы не сидеть молча. Он находился в огромной комнате, облицованной камнем, сводчатой, освещенной полукруглым окном, помещенным у самого потолка. Пол, вымощенный плитками, был устлан плохоньким ковром; обстановка комнаты, очень простая, состояла из круглого столового стола, старых кресел, обитых серо-голубым утрехтским бархатом, маленького буфета, где стеснились бретонские фаянсовые тарелки, кувшины и блюда; напротив этого буфета из лакированного ореха стоял книжный шкафчик черного дерева, где могло поместиться томов пятьдесят.
– Вы смотрите на книги, – заметил Каре, проследив взгляд Дюрталя. – О, будьте снисходительны: здесь только пособия, необходимые мне в моем ремесле.
Дюрталь подошел ближе; библиотека, казалось, составлена была исключительно из сочинений о колоколах; он прочел несколько названий.
На очень старинном и тоненьком томике, переплетенном в пергамент, он разобрал надпись ржавого цвета, сделанную от руки: «О колокольном звоне» Жерома Магнуса, потом, вперемешку, «Сборник интересный и назидательный о колоколах церковных» отца Рэми Kappe; другой, анонимный «Назидательный сборник»; «Трактат о колоколах» Жан Батиста Тьера, кюрэ Шампрона и Вибрея. Тяжелый том архитектора де Блавиньяка и другой, полегче, озаглавленный «Опыт о символике колокола» приходского священника из Пуатье; «Заметка» аббата Барро, наконец, ряд брошюрок в серых обертках, без обложек и титульных листов.