III
Мы и не заметили с Петром Петровичем, как проходили в саду около двух часов. Морозов увлекся, приводя мне разнообразные иллюстрации к общей идее «современного цыганства».
– Ну, теперь зайдемте-ка на ферму, – сказал Морозов, – нужно взглянуть… Потом уж и разбудим Павла, будет ему дрыхнуть.
Но едва мы повернули в боковую аллею, ведущую к ферме, как нам навстречу показались Павел и Лизавета Николаевна.
– Они уже нас предупредили! – сказал Морозов.
– Да, брат, предупредили, – отвечал Павел. – И, скажу тебе, я очень рад, что твоя супруга предупредила тебя… Сударыня! Вы не обидитесь, если я скажу такое лестное изречение: женщины обладают способностью всякую мужскую идею возвести в квадрат…
– Или, иначе сказать, всякие пустяки возвести в перл создания? – улыбнулась Лизавета Николаевна.
– Сударыня! это смотря по идее… Да, брат, – сказал Павел Морозову, – ручаюсь, что тебе никак не удалось бы рекомендоваться мне «совершенно новым человеком» так, как это сделала, за тебя твоя супруга… Может быть, ты, по свойственной человеку деликатности и смирению, кое-где умолчал бы… кое-где покраснел бы… кое-где замялся бы… Ну, а тут уж все начистоту рекомендовали… без всяких сомнений, недоумений…
– Вот это и плохо, потому что, в сущности, тут недоумений и сомнений очень много, – возразил Морозов серьезно.
– У тебя вечные сомнения! – крикнула Лизавета Николаевна. – Это уж черта твоего характера… Вот ты и переносишь свои личные недоумения на самое дело, которое…
– Которое?.. Виноват, извольте продолжать, – перебил Павел.
– Которое совершенно точно, ясно и определенно…
– Совершенно верно, сударыня… Я повторяю: мужчины никогда не обладают такою искренностью… таким, так сказать, прямолинейным отношением к делу, как женщины… Да, брат Петя, ты напрасно умаляешь значение своего дела… По-американски, черт возьми, устроено!.. Я не ожидал, что ты такой практик… Я полагал, что ты больше теоретик… И все на основании «последнего слова науки»?
– Что?
– А вот это подведение-то к одному знаменателю?.. А ловко! Я не ожидал, что «новые идеи» могут на практике давать такие блестящие результаты… А каковы рабочие?.. Мужики?.. Все кровь с молоком, здоровы… и трезвые… Вот это главное – для прямолинейности-то… Потому ведь пьяный человек, по сущности, более имеет склонность шататься семо и овамо [32]… Какая уж тут прямолинейность!.. Ну и что ж, все это достигнуто дарвинским «подбором»?
– Ты, Павел, совсем изострился, – заметил Морозов, когда мы входили на лестницу террасы.
– Напротив… совершенно искренно говорю… Ну, скажи, пожалуйста: много ли у нас таких блестящих результатов подведения мужиков к одному знаменателю?.. Ты сам знаешь, какими слезами обливаются сельские хозяева в своих собраниях. Нет, брат, честь отдать тебе! Прямолинейно! Сам, думаю я, Угрюм-Бурчеев, незабвенной памяти, и тот бы в умиление пришел… А уже на что был практик по части подведения мужиков к одному знаменателю!.. Однако черт знает как я скоро стал ослабевать! – почти беззвучно произнес Павел и тяжело опустился на диван, когда мы вошли в гостиную.
Лицо его стало мрачно и сердито: казалось, в уме его мелькнула мысль о смерти. Морозов тоже заугрюмел; в выражении его глаз светились досада, обида и грусть.
– Павел, мы перестали понимать друг друга… Это плохо! – сказал он, не обращая внимания на последние слова Павла, когда Лизавета Николаевна вышла.
– Напрасно, мой друг, ты так думаешь!.. Значит, ты плохо усвоил себе то, что разумею я под словами «хамство идеи»… Ты думаешь, я не знаю, что тебя, как человека честной души, мучат недоумения и сомнения? Знаю, брат… Но знаю и то, что, не имея в виду ничего лучшего, ты рабски, как хамово отродье, тянешь старую канитель и не находишь сил порвать крепостные цепи, которыми приковали тебя к себе старые божки… Верно, брат, это? Верно ведь?
– Верно… Но верно и то, что не могу я идти и к вам… Если у нас хамство, как ты говоришь, то у вас…
– Свинство, хочешь ты, может быть, сказать? – перебил Павел. – Что же? Вали… не впервой… Слыхивали и такие словца… Только, брат, зачем же к нам?.. Мы к себе уж никого не зовем… Мы люди отпетые…
– Но ведь должно же быть у вас что-нибудь впереди, что вы ищете, к чему вы стремитесь…
– Есть, мой друг…
– Что же?
– Койка в университетских клиниках, – проговорил снова почти беззвучно Павел.
Морозова передернуло было от досады (он не любил непрямых ответов), но, взглянув в лицо Павла, только теперь, казалось, он понял, что тут уже с «жизнью покончен расчет» и остается одно: de mortui aut bene, aut nihil [33]… По-видимому, это ужасно поразило его; хотя он сам говорил, что «они – обреченные», хотя он чувствовал, что «стоило только дунуть, чтобы Павел рассыпался прахом», но так ощутительно почуять близость конца, так почти воочию увидеть веяние смерти над дорогим существом, как заметил это Морозов по лицу Павла, было ему не легко. Сострадание, прощение, любовь снова, как и раньше, согнали с его лица выражение досадливой грусти.
– Покой, брат, нам нужен… Но, понимаешь, абсолютный покой… Только в абсолютном покое, в смерти, и есть абсолютная справедливость, – тихо и медленно говорил Павел. – Чувствовал ли ты когда-нибудь эту жуткую потребность покоя-смерти? Нет, ты еще не чувствовал… Для этого нужно «отжить», как мы…
– Полно, Павел, полно… Это вздор, – заговорил с участием Морозов. – Знаешь это:
Еще работы в жизни много,
Работы честной и святой!..
В особенности для вас – художников…
– Нет, брат, и нам есть конец. Чувствую, что будет… В этих терзаниях мозг отупел… нервы притупились… Чувствую, брат Петя, мысль меня оставила… Уже и самые образы в моем воображении являются туманными, без плоти и крови… Случалось ли тебе наблюдать, как умирает в чахотке смышленый в своем деле врач? А мне случалось… Жутко, брат, со стороны смотреть было, а он мне рассказывает: «Вот, – говорит, – чувствую, как уже вся внутренность, все внутренние оболочки перешли в катаральное состояние…» Потом помолчит и опять заговорит: «А вот теперь, – говорит, – чувствую, как понемногу парализуется отправление органов… кишки уже парализованы…» Опять молчание… «А вот теперь, чувствую, и почки уж… и мочевой пузырь… Скоро, брат, скоро ad patres!» [34]. Каковы тебе кажутся эти «чувствую»?.. Ну, вот и я как художник чувствую, как мысль покидает меня… Мысль… А что мы без мысли? Что? Ведь она-то и есть «божья искра», которая согревала нашу душу, поддерживала нашу энергию, укрепляла нас в страданиях и… питала наше грешное тело!.. Без мысли никто не даст нам гроша… Погибла мысль – и мы погибли от нравственного и физического голода!
Павел стал бледен, только болезненный румянец пятнами лежал на его щеках. Он провел рукою по лбу и смолк.
– А знаешь ли, что мне этот лекарь после того сказал, пред самым уж концом? – спросил Павел.
– Что?
– «А все же, – говорит, – Павлуша, мы с тобой летом еще в Эмс хватим. Что же, – говорит, – и нам можно… У меня есть кое-какие гроши… ребятишкам хотел было оставить… Только бы вот весну-то переждать!..» Ишь чего захотел – в Эмс!..
– Ну, вот видишь, – сказал Морозов, – жизнь свое возьмет!
– Да, а через полдня он умер, этот лекарь-то… И выходит:
Надежда, надежда,
Мой сладкий удел!
Куда ты, мой ангел,
Куда улетел?
А скажи, пожалуйста, говорят, где-то здесь некий лекарь (кстати уж, коли пошло на лекарей)… некий лекарь Башкиров проживает?..
– Проживает…
– Слыхал я о нем кое-что… Ты его знаешь?