– Знаю… Да ты вот что… перестал бы говорить-то много… Ляг лучше… Вот тут и подушка есть…
– Ну, ладно… Я лягу, а ты мне все же расскажи про него, что знаешь… Я буду молчать и слушать… Может быть, и засну, так уж ты извини… На меня нынче спячка иногда находит. Зловещий, бр-ат, признак.
– Будет тебе!
– А твоя супруга сюда не придет?
– А что?.. Лежи… Я предупрежу ее, не конфузься…
– То-то… А то я теперь надлежащим джентльменством не обладаю… А она все насчет «украшения жизни»… Все уговаривает, чтобы я здесь остался… «Для „высоких дум“ самое, – говорит, – удобное место… Вы, – говорит, – скрасите нашу жизнь… А ведь эти подвалы, чердаки да „комнаты с небилью“ – гибель для вас…» Еще бы! «Я, – говорит, – и Башкирова приглашу… А то, – говорит, – все мы врозь глядим, – вот, – говорит, – настоящего-то дела и не выходит». Славная она такая женщина, добрая… Да ведь и в Питере много было их, хороших-то женщин, а все же я утек.
– Ну, так или иначе, а я все-таки тебя не отпущу, – сказал Морозов.
– Да куда уж мне!.. Я, брат, и сам радешенек, что хоть есть приличное место для «исхода души»!.. Будет уж, помытарствовал!.. Да, ну так что же о Башкирове-то знаешь?
– Знаю я не особенно много, – сказал Морозов. – Вы, кажется, тоже интересовались им? – спросил он меня. – Так вот и кстати.
Павел вытянул вдоль дивана свои тонкие ноги, положил руки на грудь и сурово стал смотреть в потолок*.
– Я только два раза и видел его, перед тем как он поселился около нас, в избе, – начал Морозов. – …Однажды я его встретил в Москве, на студенческой квартире у одного довольно обеспеченного студента… Он только что кончил курс. Он уже и тогда поразил меня своею оригинальностью, а в особенности я был поражен тем, с каким уважением относилась молодежь к нему, к этой невзрачной, смирной, застенчивой личности… А он только и делал, что добродушно улыбался да краснел и потел… Говорить он, кажется, вовсе не умел… А между тем тут, по обыкновению, ораторствовали вдоволь, и каждый оратор в конце речи непременно обращался к нему с вопросом: «Как вы на это взглянете, Иван Терентьич?..» И все смотрели на Ивана Терентьича, пока он медленно вытягивал из-под дивана ноги и приводил в движение язык, чтобы только сказать: «Что ж! Ничаво… дело хорошее, ежели вообще-то взять…» И, изрекши это, опять усаживался в угол… К концу вечера хозяин, который, кажется, очень заискивал у Башкирова, обратился к нему опять, наверное уже с неоднократною просьбою – поселиться у него: квартира была просторная, светлая, сухая… Гости тоже присоединились к хозяину… Башкиров смутился – и не соглашался. Его допрашивали: почему? Приводили все удобства этой квартиры, сравнительно с тою конурой, в которой он жил. Башкиров наконец выпалил: «Да чаво ж я от своих хозяев уйду? К ним, окромя меня, никто не пойдет… А я все ж им малую толику в доходную статью вношу…» С тем и ушел. Начались, конечно, о нем толки; говорили о том, что он жил с какими-то малярами, которые уступали ему маленькую, сырую комнатку, брали с него пять рублей в месяц и все эти пять рублей всею артелью ежемесячно пропивали… Иные считали такой образ жизни оригинальничаньем со стороны Башкирова, но другие жарко его защищали, как может защищать юность своих любимцев.
– Только вы его и видели? – спросил я.
– Нет, и еще раз видел… Я вам опять признаюсь, что, несмотря на жаркую защиту молодежи, Башкиров своею утрировкой уже и тогда произвел на меня впечатление не в его пользу. Но… вот год спустя после этого один молодец, большой руки либерал, затащил меня к нему. Мы пришли к нему уже вечером. Пробравшись через темный и грязный двор, мы вошли в сени, совершенно поглощенные мраком, и целые полчаса искали дверную скобку; наконец нашли. В отворенную дверь повалил пар и послышались целые десятки голосов. Вокруг стола сидели рабочие и пили чай; на столе горела сальная свеча, отчего в большой комнате было очень сумрачно. На наш вопрос нам указали на маленькую дверь в стене. Отворив ее, мы, наконец, попали к Башкирову. Комната была длинная и просторная, но почти ничем не меблированная, кроме письменного стола с лампой, покрытой бумажным зеленым абажуром, трех стульев, двух простых сосновых табуреток, кушетки, очень похожей на корыто, так как средина в ней провалилась, и железной кровати, купленной по случаю в больнице, даже с доской, прикрепленной на палке у изголовья; на ней, кажется, и тогда еще я заметил полустертую латинскую надпись. Башкиров встретил нас в потертом пальто, с растрепанными волосами и в ночной семинарской рубашке, завязанной у шеи грязными тесемками… Черные брюки у него попали за спустившиеся от дряхлости рыжие голенища, из одного сапога высовывалась какая-то тесьма, которую он, ходя, возил за собою по полу… Как видите, и до мелочей все заметил, и это именно потому, что я был уже предубежден и видел во всем утрировку… Может быть, впрочем, ее и не было, но уже все так складывалось, как нарочно… Встретил он меня с моим либералом не особенно радушно, хотя либерал мой и называл его своим приятелем. У него были гости: два мастеровых в нагольных полушубках, которые тотчас же было начали прощаться, но он их не пустил и усадил опять. А на кушетке сидела одна чрезвычайно странная личность: я не мог определить, сколько ей было лет. Длинные нечесаные волосы падали на плечи, лицо заросло белесовато-рыжею бородою, глаза блуждали; поверх выпущенной за пояс рубахи надет был широкий засаленный полукафтан, какие носят послушники [35]и дьячки; из-за неприкрытых пол смотрели грязные белые штаны. Пока я вглядывался в эту странную личность, она вертела бестолково пальцами и, наконец, вдруг схватила стоявший за нею у стены посох с птицей вместо набалдашника… Башкиров, разговаривавший до этого с моим спутником, который предлагал ему принять участие в какой-то филантропической затее, тотчас же обратился к юродивому; этот понес обычную чепуху, в виде откровенных изречений – об отрешении, о пустыне… об обличениях на площадях, что будто бы он проповедовал на базарах, за что «терпел» и «нес крест» по полицейским кутузкам. Башкиров, нужно вам сказать, с чрезвычайным вниманием вслушивался в слова юродствующего. Мой спутник напрасно старался прервать эту болтовню. Башкиров только мельком взглядывал на него, мыча что-то в ответ, и опять обращался к юродивому… Это уже выходило из всяких границ, по крайней мере по мнению моего спутника. Он не вытерпел и, как-то заегозив на стуле, вскрикнул: «Послушай, Башкиров! Ведь это черт знает что такое! Неужели тебе не наскучило слушать дребедень дармоеда?..» Как вы думаете, что сталось с этим застенчивым, тихим и смирным Башкировым?.. Он освирепел: башкирские глазки его обратились просто в узенькие щелки, из которых сверкал огонь, лицо налилось кровью, мне даже показалось, будто волосы поднялись на его голове… Он медленно повернулся к моему спутнику и отвечал не тотчас, по обыкновению; помолчав секунд десять, он проговорил своим обыкновенным неторопливым голосом: «Ежели кому неохотно уважать моих гостей, такового прошу не утруждать себя знакомством со мною». – «Ну, ты сегодня чрезвычайно странно настроен, – перебил его мой знакомый, в замешательстве ища шляпу. – Мы коли придем лучше к тебе в другой раз…» Башкиров молча опустился на стул и, пыхтя, смотрел на нас, как будто дожидаясь, когда мы уйдем… Признаюсь вам, положение мое было невыразимо глупое… Выбравшись на божий свет из мрачного затхлого подвала, с которым так гармонировала и душная духовная атмосфера в нем обитавших, я выругал и своего либерала, и Башкирова. Я был ужасно рассержен… С тех пор я уже не сталкивался близко с Башкировым; но его красное, освирепелое монгольское лицо так и застыло в моем воображении… Я и до сих пор иначе не представляю его себе… Боюсь я его, – закончил Морозов и улыбнулся. Павел молчал.
– Павел, ты спишь? – спросил Морозов.
– Кто? Я? – вздрогнул Павел. – Нет, кажется, я не спал… кажется, я о чем-то думал… Да!.. Вот что: пойдем-ка к тебе в кабинет… Я там, кстати, выпью… Мне легче будет… Но вот еще что: у меня есть заяц.