Миной кой-что слыхал об этой арфе, знал ее, но она вовсе была не нужна ему. Звон золота и серебра, даже звон медных монет был для него слаще всех арф — небесных и земных. Он так и сказал смущенному Фабрицио.
— Правду сказать, арфа мне совсем не нужна! Но… жаль мне тебя, музыкант! Как бы, значит, в роде милостыни даю тебе за нее червонец. Получай!
Фабрицио думал, было, поторговаться с Миноем, но ему ужасно хотелось есть; поэтому он, молча, с жадностью, схватил червонец и побрел домой.
VI
Миной, как нередко случается между богатыми, был человек — совсем глупый, тупой, разумевший только одно — копить деньги. Зачем, для чего, для кого копить — он этого и сам не знал, не думал об этом, да и думать не хотел. Он купил арфу только для похвальбы, ради того, чтобы люди лишний раз поговорили о нем: «Миной купил знаменитую арфу… Миной, говорят, заплатил за нее тьму денег… Шутка ли, скажите! Вот-то богатство!.. Счастливец — этот Миной!..» И Миной самодовольно улыбался себе в бороду, воображая, как заговорят о нем, и вспоминая, как дешево досталась ему арфа…
Миной был человек большой, толстый, с одутловатым лицом и с маленькими глазками, заплывшими жиром. Вообще с виду он много походил на свинью, наряженную в людское платье. Рыжие волосы его были жестки, как щетина, нос толстый, приплюснутый, губы, как у негра, пальцы на руках — неуклюжие, как обрубки дерева. Он постоянно смотрел в землю и был сутуловат, потому что всю жизнь сидел над столом, сводя счеты и перебирая деньги. И удивительно было видеть, как его неповоротливые пальцы делались ловки и проворны, как у акробата, когда он принимался считать деньги. При виде денег этот жирный толстяк совсем преображался. Вся эта массивная туша при виде блестящих червонцев трепетала и замирала от восторга; глазки подергивались какою-то маслянистой влагой, а красное, лоснящееся лицо сияло и блестело, как хорошо вычищенная медная сковорода.
К такому-то человеку попала наша арфа. Он мельком взглянул на нее, подергал струны, чтобы узнать: крепки ли? провел рукой по черному, блестящему дереву и обратил особенное внимание только на перламутровые украшения. «Сколько-то стоят эти перламутровые звездочки?» — мысленно спросил он себя.
Арфу заключили в великолепный бархатный футляр с дорогими золотыми украшениями и поставили ее в одной из пустых, громадных зал Миноева дворца. Скучно было арфе, холодно, сыро, потому что хоть дворец и был роскошен, но Миной из скупости зимою не топил его, за исключением двух-трех жилых покоев.
Один раз в год дворец освещался и настежь растворялись его двери: Миной устраивал пир, — «пир на весь мир», как хвастливо говаривал он. На пир собирались к нему люди богатые, торгаши, ростовщики — и пестрая толпа всевозможных льстецов, прихлебателей и блюдолизов. Миной для такого торжественного случая облачался в великолепный костюм, пыхтел, пыжился, разыгрывая из себя вельможу, то выпячивал грудь, то приподнимал плеча и старался смотреть свысока, но походил на вельможу столько же, сколько лягушка — на вола.
Бывало, кто-нибудь из гостей обращал внимание на богатый футляр. Тогда футляр раскрывали и вынимали из него арфу, продрогшую от сырости и холода. В среде пирующих оказывался, обыкновенно, какой-нибудь дешевенький артист — любитель обивать пороги у знатных и богатых — и предлагал сыграть на арфе. Миной, тоже слыхавший, что вельможи иногда покровительствуют искусствам, кивал головой артисту в знак согласия. Тот становился середи залы в самой изящной позе и начинал играть на арфе и воспевать небывалые доблести Миноя. По словам этого певца, Миной оказывался, к его удивлению, «просвещенным покровителем искусств и наук», «благодетелем сирых и убогих», «истинным утешением всех бедняков» и «достойным сыном своего отечества» и прочее… Миной половины не понимал из того, что ему пели, но делал очень глубокомысленный вид. По окончании пенья, когда гости принимались рукоплескать и артист, приложив руку к тому месту, где — по его предположениям — у человека должно быть сердце, любезно раскланивался на все четыре стороны, — Миной уже совсем не знал: что ему делать: смеяться ли, выругаться ли, или просто сунуть артисту червонец и махнуть рукой… «Проваливай!..»
Гости подходили к арфе, барабанили своими грубыми пальцами по ее нежным, отзывчивым струнам и, в угожденье хозяину, одобрительно замечали:
— Играет изрядно!
А Миной, оттопырив губы, самодовольно мычал.
— Да! ничего… эта штука стоит денег! — говорил он, щелкая арфу по струнам.
Струны жалобно звенели; вся арфа вздрагивала и тяжело вздыхала… Нет! Пусть лучше снова запрут ее в футляр, чем оставаться долее в обществе этих человекообразных обезьян… И арфу опять заключали на целый год в темный футляр — до следующего пиршества. Никогда еще так дурно не чувствовала себя арфа… Даже в руках сладкогласного Фабрицио ей было легче, нежели здесь, в Миноевом дворце. «Уж лучше бы попасть на улицу или в жалкую каморку какого-нибудь убогого бедняка, чем молча, в потемках, стоять в футляре и только один раз в год являться на свет — и то лишь для того, чтобы болвана славить…»
Желание арфы скоро исполнилось.
Миной занемог; заболело у него горло. Самые лучшие врачи сошлись к его одру. Каждому знаменитому врачу за посещенье платили по сту червонцев. «Лихо!» — подумали про себя врачи и начали всячески пачкать и пичкать больного. Когда врачи достаточно разбогатели, а больной уже изнемог и лежал, как пласт, решено было приступить к операции. Врачи, поговоривши между собой по-латыни, вставили Миною, вместо его собственного дрянного горла, золотое… Но золото, всю жизнь веселившее Миноя и постоянно помогавшее ему, на этот раз не помогло…
Он умер, прожив, однако ж, с золотым горлом лишние пять дней. Последними словами его были: «Деньги мои, деньги!»
После его смерти, разумеется, явились моментально, словно из земли выросли, наследники. Множество набежало их разом со всех сторон… Труп Миноя не успел еще остыть, а вокруг него шел уже содом; наследники из-за богатств дрались и грызлись, как голодные псы из-за кости. Наконец, кое-как, с грехом пополам, поделили они между собой имущество, не помянув Миноя ни единым добрым словом.
Один из служителей, видя, что все рвут и тащат, увлекся общим примером и, пользуясь суматохой, стащил арфу вместе с футляром. Футляр он продал украдкой знакомому ростовщику, а арфу — для пущей безопасности — унес в дальнее городское предместье и там сбыл ее задешево, как вещь пустяшную, по его мнению.
VII
Арфу на этот раз купила Роза-Мария, жалкая уличная певица по прозванью Дохлый Котенок.
Эта несчастная молодая девушка еще ребенком осталась сиротой: отец ее был убит на войне, а мать умерла с горя… Маленькая Роза — в ту пору милая, прелестная девочка — очутилась на улице, под открытым небом. Она вместе с собачонками бродила под окнами, промышляя себе корки хлеба и даже не раз, с бою, отнимая их у собак; она проводила где день — где ночь, нередко спала на улице, прикорнув у фонтана или на широких гранитных ступенях величественного храма. Она почти не знала чистых детских радостей и рано попала в бродячее общество нищих и калек.
Теперь ей было 17 лет. Постоянно и летом и зимой она ходила в синей бархатной кофточке, с галунами на рукавах и на груди, с блестящими шнурами по швам и в короткой пунцовой юбке. Но ее бархатная кофточка уже выцвела, залоснилась, галуны на ней порыжели, шнуры блестящие потускли, юбочка истрепалась; так же истрепалась и сама Роза-Мария.
Она тонка и худощава, лицо ее бледно и как-то странно и страшно видеть на этом бледном, безжизненном лице ее большие глаза, темные, как ночь, оттененные синевой и горящие лихорадочным огнем. Порой на щеках ее пятнами проступает яркий, болезненный румянец. Ее черные, как смоль, непричесанные волосы беспорядочными прядями распадаются по плечам. На ней — шляпка с пером, но дождь, ветер и осенние бури сделали из этой — некогда щегольской — женской шляпки какой-то жалкий, грязный комок, едва державшийся на ее распущенных волосах. В ее лице, в ее глазах — больших и темных, во всей ее фигуре — затаенная грусть, утомленье и невидимые миру слезы. Ее глаза как будто все хотят спросить кого-то: «Скоро ли же конец?..»