Она покосилась на деда. Дед невозмутимо прихлебывал чай из блюдечка, при этом противно хлюпая. Эльке никогда не нравилось, как он хлюпает.
– Чаю будешь, дева? – спросил дед.
– Ага, – сказала Элька, но мать прикрикнула:
– Чего скачешь, точно коза? Иди в постель!
Пана Велиранда сменила заставка фильмы, привычная Эльке, потому что фильма эта шла с перерывами с начала осени. Элька эту фильму не любила, там ничего не было про потерянных наследников и великую любовь, а было про какого-то рыбака, как он приехал в столицу, и решил стать важным господином, и связался с одной девушкой… а у девушки был богатый покровитель, так вот он…
Близняшки ахали, прижимали ладони к щекам и иногда плакали, а Эльке было не очень интересно. Хотя на столичные улицы и дома в четыре этажа посмотреть, конечно, хотелось. Но деду, видно, тоже не нравилась фильма, потому что он встал, со стуком поставив пустую чашку на пустое блюдечко.
– Я сичас, – пообещала Элька, – сичас лягу. Деда только провожу.
В гостиничных сенях дед долго и старательно обматывал ноги портянками, кряхтя, натягивал тулуп.
– Деда, – спросила Элька шепотом (при этом изо рта у нее вырывались клубочки пара, словно у маленького дракончика), – а с тюленем чего?
– Каким еще тюленем? – Дед повернул к ней лицо, малиново-красное, поскольку долго пребывал вниз головой.
– Ну деда-а, – проныла Элька.
– Вечно тебе, дева, что-то мерещится. Заблуждения, называемые иллюзиями, конечно, присущи твоему нежному возрасту, но мыслящий человек способен…
– Деда, я ж все понимаю, – зашептала Элька, и пар заклубился вокруг ее бледного лица, – я ж как могила. Только скажи.
– Ничего, – сказал дед, пожав плечами, – оклемался, перекинулся и ушел.
– Спасибо хоть сказал?
– Спасибо ей… – проворчал дед.
Из-за двери несло холодом, и Элька беспокойно переступала с ноги на ногу.
– Как ты думаешь? Это они? Это их… тот поселок, про который пан Велиранд…
– В море, дева, есть всякие твари пострашней тюленей, – сказал дед. – А ну, марш в постель.
Ночью Эльке снились кошмары – огромные твари выходили из моря, по улицам поселка в странном, четком и в то же время призрачном свете двигались густые черные тени, и не было от них спасения.
Утром пришел пан доктор, выпил в кафешке чаю с булочками, вежливо пошутил с близняшками, приложил к Элькиным лопаткам холодную трубу и сказал, что она, пожалуй, здорова, но мыть полы в гостинице ей пока что нельзя, потому что холодная вода вредна неокрепшему организму. Так что мать теперь мыла полы сама, а Элька только проветривала комнаты и вытряхивала постели, которые поначалу казались очень тяжелыми, а потом ничего. Зато цыпки на руках сошли, и пальцы сделались почти как у настоящей пани – тонкие, чистые и белые. Матери было обидно: теперь руки покрылись цыпками у нее, и пан управляющий, зайдя выпить кофе, намекнул ей, что с такими руками стоять за буфетной стойкой и неприлично даже.
Еще доктор сказал, что Элька выздоровела достаточно, чтобы ходить в школу. Элька выслушала это с двойственным чувством. С одной стороны, дома было скучно. С другой – в школе Эльку дразнили. Она могла замечтаться посреди урока, уставясь в одну точку, и пани Ониклея уже однажды одернула ее – мол, не такая уж ты принцесса, чтобы не слушать, когда все слушают. С тех пор Эльку прозвали «прынцесса», и это, учитывая Элькины обстоятельства, было особенно обидно.
Эльку встретили равнодушно, словно за то время, что она болела, остальные ученики перешли какую-то невидимую черту и оказались по одну сторону, а она – по другую.
Только Аника, сын пана директора комбината, парень глупый и важный, сказал:
– О! Прынцесса явилась.
– Дурак, – равнодушно бросила Элька, усаживаясь за парту. Парта тоже показалась какой-то не такой. Тесной. И как будто чужой.
Аника хотел сказать еще что-то, но тут в класс вошла пани Ониклея, учительница.
– А, Эля, – кивнула она. – Выздоровела?
Элька понимала, что пани Ониклея ее не очень-то любит и спрашивает просто из вежливости, поэтому она только кивнула и уставилась в парту. На крышке кто-то вырезал ножиком: «Элька-сарделька».
– Она никогда не выздоровеет, – сказал Аника, – это не лечится.
Ученики захихикали, словно Аника сказал что-то умное. Анику боялись, потому что родители учеников – не все, но многие – работали у его папы. К тому же у Аники в кармане всегда имелись деньги, на которые он водил тех, кто ему нравился, в кондитерию. Говорили, что летом с первым пароходом папа отправит Анику учиться в столицу, в специальную школу для управляющих, где учат экономике, и Элька ждала этого с нетерпением. Она понимала, что Аника – что-то вроде ржавчины, которая, стоит ей только попасть на что-то, способна даже неплохое сделать никуда не годным. Бывают такие люди. Она втайне надеялась, что в столице господские дети будут смеяться над ним и обзывать деревенщиной.
– Встань, Аника, и расскажи о тресковых войнах.
Элька подумала, что пани Ониклея не такая уж и плохая. Лучший способ заткнуть Анику – это спросить у него урок. Урока Аника никогда не знал.
– Тресковые войны, – начал Аника, возвышаясь над партой, – это когда… Графство Меленбуржское подписало договор с союзными тюленями и…
– В каком году?
– Что?
– Не подсказывай, Михась. В каком году?
– При этом… его светлости… как его… А почему вы Эльку не спрашиваете?
– Эля много пропустила, я дам ей темы, чтобы она нагнала, и буду спрашивать отдельно.
Пани Ониклея сказала это больше для порядка. Элька училась спустя рукава и постоянно витала в облаках, и пани Ониклея на самом деле давно махнула на нее рукой. Мама и так хотела на следующий год забрать Эльку из школы. Читать, писать и считать умеет, а что еще надо?
Аника еще немного потоптался, глядя в потолок, словно надеялся увидеть там большие черные буквы, сложившиеся в историю тресковых войн.
– Садись, Аника, – сказала пани Ониклея неодобрительно, – и передай господину директору, что я зайду вечером.
Похоже, подумала Элька, даже у пани Ониклеи терпение лопнуло. Хотя перед паном директором учительница заискивала – он этим летом выделил деньги на ремонт класса.
Аника сжал губы и сел. Аника никогда не жаловался, но господин директор был тяжел на руку, это все знали.
После уроков Элька нарочно задержалась: делала вид, будто что-то ищет в сумке, потом долго натягивала парку и валенки, пока пани Ониклее, стоящей с ключами, не надоело ждать и она не сказала:
– Эля, сколько можно возиться? Если ты себя еще плохо чувствуешь, сиди дома. Я напишу записку твоей маме.
– Не надо маме, – сказала Элька и шмыгнула носом.
На улице она первым делом огляделась и, убедившись, что никого нет, по протоптанной в середке улицы тропке поспешила домой. Вечера, пока она валялась в постели, стали чуть светлее, и сугробы на обочинах, почти в Элькин рост, отливали розовым и сиреневым. Красиво…
– Элька-поломойка! Полоумная поломойка!
Они выскочили из-за угла – Аника, Михась и Гутка, некрасивая, вертлявая девка, которая липла к Анике и старалась ему угодить.
– Я вас что, трогала? – Элька в надежде, что удастся разойтись миром, боком попробовала обогнуть Аникину компанию.
– Трогала, – сказал Аника, кривляясь. – Ты тронула мое сердце! – Он ткнул кулаком в бок Гутку, и та послушно захихикала.
Элька уже почти просочилась, но Михась сунул ей за шиворот пригоршню снега.
– Психическая, – сказал он. – Во, трясется как психическая.
– С психическими мы вот что делаем, – и Аника со всего размаху пихнул ее в сугроб, – это лечит!
Элька, опрокинувшись в снег, дрыгала ногами, снег забился в рот, а за воротом было холодно и щекотно. Она попыталась выбраться, но ее снова опрокинули, она не видела, кто.
– Пусти, – Элька попыталась освободиться, – пусти, дурак! Вот папе твоему скажу!
– Ох, напугала! – сказал Аника. – Пускай твоя мама скажет моему папе. Пускай запишется к нему на прием!