Стали падать первые яблоки, сморщенные и маленькие – отторгнутые от материнского дерева, обреченные на гибель уродцы. Он подобрал одно, отер от мокрой земли и надкусил; яблоко было даже не кислым – просто безвкусным.
– Борисыч!
Он обернулся. Бабакатя стояла у калитки – рыхлая грудь, обтянутая выцветшим байковым халатом, лежала на верхней перекладине. От Бабыкати пахло куриным пометом и опять же сырыми тряпками.
Они тут всех называют без имени, но по отчеству. А в Штатах – наоборот. Интересно, это как-то связано с загадочной национальной ментальностью?
Он посмотрел на яблоко в руке, вздохнул и отбросил его – пускай слизняки завтракают.
– Да, Бабакатя?
– Борисыч, ты в Чмутово поедешь?
Бабакатя обладала верхним ветровым чутьем хорошей легавой собаки.
Он торопливо проглотил откушенный фрагмент яблока. Само это «Чмутово» звучало как что-то мокрое, чавкающее.
– Собирался вроде.
Бабакатя протянула скомканные десятки:
– Купи мне хлебушка и крупы. – Она говорила «мяне», и это его невнятно раздражало. – Пару буханок, он у них теперь (тяперь) никакой, черствеет (чарствеить) быстро, но я нарежу и в морозилку положу, Анька, дочка Петровны (Пятровны) научила. А крупу для курочек… Яички свежие не нужны, нет?
– Нужны, наверное.
Бабакатя драла за пяток яиц больше, чем в Чмутове просили за десяток, тем самым опровергая собой расхожие представления о широкой русской душе, но яйца и правда были хорошие. Джульке, по крайней мере, нравились.
– Так я принесу, – Бабакатя укоризненно покачала головой, – этой твоей… вот ведь назвали собачьим именем девку!
– Это иностранное имя, Бабакатя.
Он никак не мог попасть в нужный тон. Бабакатя казалась ему представителем другого биологического вида, Homo Rusticalis, – иная среда обитания, экологическая ниша, даже пищевая база… И как бы это сказать, немножко умственно отсталым представителем по сравнению с доминирующим Homo Urbanis. Он разговаривал с ней, как разговаривал бы с говорящей собакой или кошкой, отчего испытывал неловкость и тоску. Бабакатя, в свою очередь, вела себя именно так, как он от нее ожидал: жаловалась на погоду (не те погоды стоять), на здоровье (кости-то ломить), вон раньше-то как оно было, а тяперь вон как оно стало, и хлебушек тяперь не тот, не тот тяперь хлебушек, а вот при Брежневе выпякали хлеб… И даже при Андропове выпякали хлеб. И при этом, как его… Устиныче… И от того было ему слегка не по себе, словно Бабакатя подыгрывала ему. Тем более Ванька-Каин уверял, что наблюдал Бабукатю в чмутовском сбербанке, где она весьма ловко управлялась с банкоматом.
Впрочем, это как раз было в порядке вещей. Его всегда поражала приспособляемость этого вида (не столько Homo Rusticalis, сколько Homo Unreflectus, мысленно уточнил он политкорректно). Особи этого вида в быту, в обустройстве проявляли хватку, не свойственную конкурирующей изнеженной форме, для нескольких поколений которой жуткое слово «жировка» звучало пострашнее какой-нибудь «авада-кедавра».
– Чаво энто она у тябя спит так долго?
Смотрит же Бабакатя телевизор – правда, допотопный, черно-белый, – по вечерам из окон льется голубоватое сияние, словно там секретная лаборатория инопланетян или пристанище похищенных душ… Там, в телевизоре, говорят до омерзения фальшиво, совершенно ненатуральными голосами, но, по крайней мере, грамотно, если только не изображают таких вот Бабкать, но тут настоящая Бабакатя должна почуять подделку…
– Это она с непривычки, на свежем воздухе. – Ложь, но ложь, понятная Бабекате. Уж чего-чего, а воздуха в университетских кампусах хватает.
– Скучно ей тут нябось. – Бабакатя посмотрела ему в лицо. Глазки у нее были почти бесцветные, маленькие и бровки почти бесцветные, с торчащими седыми волосками. – Делать нечего, потому и спит. От скуки. Я вот в пять утрячком встаю, и ничего, не скучно. Курей кормить надо? Надо…
Коровы у Бабыкати не было, тут вообще никто не держал скотину, а ради кур вроде бы и не стоило подниматься чуть свет. Так, предлог, оправдывающий старческую бессонницу. Тем не менее в ее голосе и плоской кислой улыбочке ощущалась плохо скрытая подковырка, тайный упрек ленивой горожанке.
– Она работает, – он понимал, что наживка нехитрая, но все равно клюнул, – она диссертацию пишет.
Бабакатя пожевала губами, словно пробовала на вкус слово «диссертация».
– Ладно. – Она со вздохом отлепилась от калитки.
У него вдруг мелькнула неприятная мысль, что Бабакатя на самом деле не так уж стара и вполне могла бы быть его ровесницей.
– Так яички я принесу. Грибочков сушеных не надо? Возьмете сушеных грибочков?
Он никогда не покупал грибы у старушек на рынке. Маринованные – потому что боялся ботулизма. Сушеные – еще и потому, что торгующим бабкам нет доверия: подсунет сослепу бледную поганку, какая ей разница, ищи потом… Его бывшая, неуловимо напоминавшая Ванькину нынешнюю Алену, покупала, ела с удовольствием, посмеивалась над его трусостью. Она была сильнее, чем он, целостнее, что ли. Он, вероятно, и женился на ней в потаенной тоске по мягкой материнской власти… А теперь вот поменял ее на жену-дочку. Забавно все-таки жизнь устроена, потому что у Ваньки-Каина все получилось как раз наоборот.
Ему хотелось уберечь Джульку от всего: от поэта-резидента, от штатовского пластикового быта, от тутошней безнадеги, а заодно как бы разделить свою память, свое прошлое, свою страну с Джулькой – нет большей радости, чем отдать то, что ты любишь, любимому человеку. Но эти два его намерения вступали меж собой в неловкое и трудное столкновение… Как можно любить то, от чего хочешь уберечь?
– Мяста надо знать. – Улыбочка так и застыла на блинчатом лице Бабыкати, точно приклеенная, липковатая, как слово «Чмутово». – А то вот энти, которые о прошлом годе… так у их девка пошла в лес и пропала.
– Как – пропала? – Он видел краем глаза, что на крыльцо вышла Джулька, пылая ярко-красной ветровкой, словно какая-нибудь огневушка-поскакушка.
– А так, ушла по грибы, да и пропала, – с удовольствием сказала Бабакатя.
– И не нашли?
Вот Джульке, наверное, не надо рассказывать. Но все равно ведь узнает, хотя бы от Ваньки или от Алены его.
– Почему не нашли? – мигнула бесцветными ресницами Бабакатя. – Нашли, только она умом тронулась, плакала, тряслась и не говорила ничего. К дохтору увезли да так сюда и не вернулись. А говорили, кажное лето будут жить… Им-то у нас понравилось, я им яички каждый день, яички им очень нравились, что свеженькие, из-под курочки, и что черника тут и брусника. А только мяста надо знать.
Он понял, что ему не хочется, чтобы Джулька даже и здоровалась с Бабойкатей, словно та была заразная и зараза эта могла перекинуться на Джульку. Потому он несколько раз переступил с ноги на ногу, как бы показывая, что ему пора идти заниматься всякими нужными и важными мужскими делами.
– А какой крупы?
– Что?
Ему показалось, что Бабакатя на миг словно бы выпала из образа и, видимо, сама это почувствовала, потому что тут же поправилась, чвакнув:
– Чаво?
И еще толстенькую руку приставила к толстенькому уху – мол, недослышала, извиняйте.
– Какой крупы, спрашиваю? – устало повторил он.
– Дык для курочек, говорю. Пшена купи или ячки, вот чего.
– Хорошо, – сказал он уже через плечо и пошел по дорожке, задевая за мокрые колоски пырея.
* * *
По сравнению с пламенеющей ветровкой рыжие Джулькины волосы были тусклыми, ржавыми, а кожа даже какой-то зеленоватой. Это потому что тут мало солнца, подумал он. Небо с утра обметывало войлочными серыми тучами, которые к вечеру расступались, точно театральный занавес, открывая роскошный золотисто-багровый закат. Впрочем, когда солнца было много, Джулька тотчас обгорала, чуть ли не до пузырей.
– Ты с нами как, едешь?
– Нет. – Джулька виновато улыбнулась. – Знаешь, нет. Дорога трясучая. И я хотела еще… вот убрать хотела, да. Сарайчик убрать.