— Хотите, я с вами буду говорить о небе, о земле, о людях, — сказал я моим собеседникам.
Нужно было вообразить странное изумление и даже испуг, недоумение, какое выразилось на их лицах. Потом они все переглянулись и засмеялись.
— Вам говорил кто-нибудь об этом? — Нет.
— А отцы?
— И отцы не говорят… Когда им!
— Ну, давайте, я вам буду рассказывать.
И все опять остановили на мне широко открытые глаза, изумленные, и улыбались (так это им казалось дико!), и я улыбался, потому что и мне казалось это так непривычным, диким, нелепым… Как это вдруг взять и начать говорить с детьми, так, без школы, без учебника, не будучи «призванным» педагогом, учителем? И имею ли право поверить им «великие истины», которые так мудрены, что сами мы добрались до них путем невероятных мытарств, да и то еще не сойдемся ни на одной безусловно? Все это мелькало у меня в голове. Но я утешил себя, что ведь «это не больше как шутка, нельзя же придавать этому какого-нибудь серьезного значения!». И конечно, это оказалось не больше как шуткой. Стал было я говорить, но у меня путался язык, я не умел приискать выражений; для выражения самой простой мысли не оказалось в нашем лексиконе таких же простых слов, варварская терминология исключала почти всякое общение человека с человеком. А помимо всего стало скучно. Что из того, что в две-три ребячьи головы я заброшу какую-нибудь мысль, шевельну воображение? Ведь это такие пустяки, как лишняя капля, упавшая в море. Но так ли это? Не потому ли и трудно решаются сложные вопросы человеческой жизни, что эти решения односторонни, что они никогда не брали всю человеческую личность целиком, не оставляя без одинакового внимания ни одного малейшего ее стремления и желания, не отвечали всей человеческой душе разом, гармонически? Но как это сделать? — спросят.
«Надо думать, надо искать средств, но не предрешать вперед, что это невозможно», — припомнились мне слова молодого Полянкина; мне думалось, что он близок к истине уже потому, что близок к самой жизни.
Я продолжал еще «шутить» с детьми, рассказывая им первое, что попадало на язык, когда я заметил, что за нами давно уже внимательно следит какой-то мастеровой, в стареньком камлотовом кафтане и фуражке, сидя на корточках на самом краю плота и низко опустив голову к коленам. Он, казалось, не подавая вида, напряженно слушал нас одним ухом. Когда он заметил, что я пристально наблюдаю за ним, он поднялся и робко, тихо подошел ко мне, молча снял фуражку и улыбнулся. Это был худой, с маленьким, морщинистым, безбородым лицом рабочий, лет тридцати.
— Ребятки-то повеселели, — сказал он мне, показывая играющими глазами на детей. — Славно!.. Хорошо!.. Так душа-то у них и заиграла…
Я тоже улыбнулся на его наивное довольство.
— Вы не здешний, должно?
— Нет, не здешний.
— Славно! Хорошо! — опять как-то умиляясь, протянул он и плавно замахал руками, как крыльями, — а ведь всего только так… словечко… одно словечко… от сердца глубины… А вон уж он и окрылел!
— А вы… тоже не здешний? — спросил я.
— Нет. Я верст за тридцать отсюда, с фабрики…
— По той же части?
— По той же — ножовщики.
— Что же, у вас лучше на фабрике, чем здесь?
— У нас, может, получше кому ни то, потому мы еще при земле… Жены с ребятишками при земле, а мы на фабрике… Ну, все же хозяйство…
— И у тебя есть хозяйствб?
— Есть. Мы четверо живем… вместе.
— Братья?
— Да, братья… Только не родные.
— Все?
— Все.
— И все женаты?
— Все, и дети у всех.
— И сообща все ведете?
— Все сообща… Мы мирно.
— Как же это вы так сошлись?
— Сошлись-то? — переспросил он, как-то странно блуждая глазами, как будто все эти мои вопросы очень мало интересовали его, а мысль его была поглощена чем-то другим.
— Как же вы сошлись? — повторил я опять.
— Сошлись-то? А просто… Вот так же… Я был старший из всех… Бывало, вот эдак же… слово… от сердца глубины… С тем, с другим… Вдумчив я в жизнь-то был… сызмладости… Люблю… Ну, и они меня полюбили… Так и живем… Так, сами по себе сжились…
Он помолчал.
— А много таких-то! Сколь много! Он вздохнул и покачал головой.
— Что же им мешает всем так же соединиться, сжиться?
Он посмотрел на меня долго, внимательно, потом задумчиво сказал:
— От страха.
— Перед чем же?
— От жисти запужаны… А напрасно… Только бы… одно слово… от сердца глубины… всем бы… И окрылеют!.. И… хорошо! Славно!
И он опять замахал плавно руками. Но вдруг глаза у него замигали чаще и чаще, сверкнули в них слезы. Он как-то стыдливо улыбнулся, сконфузился и, натянув на лицо разорванный козырек фуражки, быстро зашагал от нас, но не к берегу, а по плотам, перепрыгивая от одного на другой и все ускоряя шаги, как будто боялся, что мы пустимся за ним вдогонку. Я не мог оторвать от него глаз, пока наконец он не присел опять на самом дальнем от нас плоту, около такой же кучки юных рыболовов. Появление этого странного человека, так совпавшее с моими размышлениями, до такой степени было неожиданно и поразительно, что образ его навсегда запечатлелся в моей памяти. Более чем когда-нибудь мне хотелось остаться с глазу на глаз и поговорить «от сердца глубины» с самыми простыми, невидными людьми.
VI
Я пошел к старику Полянкину в надежде застать его одного дома. Мне так хотелось послушать попросту этого самого обыкновенного старожилого кустаря. Действительно, мои молодые спутники еще не приходили, но у Полянкина я застал гостя, который, впрочем, при моем приходе тотчас же встал из-за стола, с самоваром и закуской, и стал молиться.
Гость пытливо обвел меня глазами и вышел.
— Это приятель у вас был, Павел Мироныч? — спросил я.
— Какой приятель! Так, из своих, сосед.
— А мне показалось, дружны вы.
— Ноне со всяким будешь дружен; еще со врагом-то повадливее ведешь себя, чем с приятелем… Ноне беда…
— Он кто же, кустарь, как и вы?
— Мастер, как и мы! Только что у него заведеньице просторнее… Теперь уж человек десятка на полтора распространился.
— Вот как!
— У нас ведь теперь много таких: у кого на пять человек, на десять, на сорок есть… Всякие!
— Он у вас покупать приходил что-то?
— Да. Уговаривал, вишь, сдай ему товар, что я наработал, вместо чтобы на рынок нести.
— Так он и скупщик?
— Мало ли у нас их! Да признаться, не люблю я его… Из шалаевских молодцов… Горлопан, мироед, везде это шныряет да нюхает… Такой лёза — беда!.. Только спаси бог!.. Вот тебя заприметил, — уж что ни то наплетет… Без этого уж не отстанет!.. Ах, бедовская стала жизнь!.. Без бога, брат, совсем стала жизнь… Эх, приустал! — вздохнул старик, садясь на стул. — Присядь… Вот утром-то к обедне сходил, а потом все вот товар подбирал… Вишь, какая куча! Надо подготовить.
— Куда же?
— Как же! Ведь у нас уж заведение такое: с воскресенья на понедельник у нас торжище… Торжище, друг любезный!.. Вот поглядел бы, какая травля-то идет!.. Господи боже мой! Проснется это все село в ночь, часа в два, огни везде зажгут… Там наверху (у богатеев) тоже все из пуховиков-то повылезут: и хозяева, и приказчики. Ключами загремят, медяками. Наш брат отовсюду к рынку потащит связки с образцами, что, значит, успел за неделю с семьей наработать. Ну, тут уж вся надежда: сбыл — сыт на неделю и материал на работу получил; не сбыл — так вместе с ребятишками в петлю и полезай… Никто и внимания не обратит!.. Вот оно у нас какое торжище-то!.. Не то, что все наши богатеи, — с округи все скупщики наедут, и жиды, и наши, всякие проходимцы: божба пойдет, ругань, мастеровой другой плачет, молит, за третьим жена с ребенком следит, как бы с деньгами в трактир не убежал… Что делается в эти часы — сказать нельзя!.. Так-то вот наш пот да кровь и продаются.
— Как же это у вас такое хорошее дело не удалось, артель-то?
— Артель-то? Хорошее оно дело, да тоже затейное…
— Отчего же так?