Николай Николаевич Златовратский
Город рабочих [1]
I
— А ведь здесь, действительно, хорошо у вас! Как хотите, а я начинаю не доверять вам. Судя по тому, как вы расписывали свою «милую родину», я не ожидал вступить в нее в таком хорошем настроении, — сказал я одному из своих спутников, хмурому, насупившемуся черноватому молодому человеку.
Мы переправлялись на тяжелом дощанике [2]через большую реку.
— Да, природа — ничего, жить можно. А вот посмотрим, что-то вы скажете после, когда увидите нашего «царя природы», — сурово отвечал мой сосед.
— Конечно, если вы будете смотреть на все глазами этого буквоеда, насквозь прогноенного бурсой, то лучше вам вернуться назад, — нетерпеливо перебил другой мой спутник, белокурый молодчина, с русою, только что пробивающейся бородкой по широкому подбородку. — Я уверен, что, вместо этих берегов, которые еще вас, слава богу, восхищают, он видит одно бесконечное кладбище, уставленное крестами; вместо вон тех живых людей, которые там копошатся в горе, в алебастровых копях, он видит сухие, заскорузлые формулы и производит над ними какие-нибудь отвлеченные вычисления. Нет, право, если вы так же… право, лучше не ездите, лучше вернитесь назад, потому что все, что вы после скажете, будет не то.
Хмурый молодой человек только что-то промычал в ответ на эту реплику, а я улыбнулся.
Нас было трое, исключая перевозчика, который мало интересовался нами: я, хмурый брюнет, готовившийся сдавать экзамен на кандидата, и кудрявый коренастый мужчина, когда-то сбежавший с последних курсов бурсы в народные учителя. Первый, Попов, был сын священника; второй, Полянкин, сын крестьянина.
Так как эти контры и пререкания между моими спутниками, органически, казалось, им присущие, были мне давно знакомы, то я мог не особенно тревожиться ими и продолжать любоваться прелестью летнего вечера на реке.
Заходящее солнце вкось обливало реку целым потоком ласкающих лучей, которые, ударяясь в правый берег, постоянно играли на нем разнообразными переливами света и теней: вот сейчас заросшее дубняком ущелье в скалистом береге казалось погруженным во мрак, темное, дикое, а через минуту все оно сверкало яркой зеленью с золотистым отливом, все радостное, веселое, светлое. Мы огибали крутой выступ, когда Полянкин сказал мне:
— Ну, приготовьтесь… Вот сейчас вы увидите нечто такое, что уж, конечно, не думали встретить на какой-нибудь речонке в Великороссии. Вам, конечно, по меньшей мере нужен Кавказ или Швейцария. Тогда ваше восхищение не будет иметь границ только потому, что все это давно воспето в стихах и прозе… Ну-с, что же, плохо? — волновался мой экспансивный друг, переводя глазами с расстилавшейся перед нами изумительно прекрасной дали на мое лицо.
— Да, хорошо. Ведь уж я сказал, что хорошо, — отвечал я.
— Сказал! Но ведь как сказать… Этого мало. Надо почувствовать всем сердцем. Надо… надо полюбить! Вот когда не будет лжи, — говорил он, очевидно, адресуя свои замечания к нашему хмурому спутнику. — Впрочем, и то сказать, какполюбить!
Полянкин совсем расходился: сильный, коренастый, но живой, впечатлительный, он махал руками, двигая взад и вперед ногами и туловищем, снимал фуражку и ерошил волосы; лодка постоянно рисковала хлебнуть воды. Но Попов хладнокровно от времени до времени откашливался с недовольным мычанием.
— А вот и вечевой граднаш, — проговорил он с очевидной иронией в голосе. — Рекомендую полюбоваться. Некоторым образом идеал, уже воплощенный в действительности.
— Ну что же? Конечно, вечевой [3], — нетерпеливо опять перебил Полянкин, — но это, прежде всего, город рабочих.
— Поучительное явление. Есть над чем подумать, — продолжал Попов.
— Вот это верно, что поучиться есть чему, потому что и в малой капле вод отражается небо. Я против этого ни слова. Но только ведь не всякому внуку на пользу наука, — заметил Полянкин.
Пока мои приятели перекорялись, я в изумлении смотрел на открывшуюся передо мной картину. Это было нечто очень своеобразное: направо лежала бесконечная зеленая пойма, по краям которой оазисами мелькали или группы деревьев, или белые церкви, или ближе к реке кучки изб на высоких столбах, вроде свайных построек, — это были сельские конторы или лесопилки. Весь плоский песчаный берег уложен смолистыми плотами. Влево, напротив, почти на четверть версты, тянулась высокая и совершенно отвесная скалистая стена, в которую бились тихие волны и в которую теперь ударяли косые солнечные лучи. Вся стена была вдоль прорезана разноцветными поясами пластов: белый алебастровый слой сменялся красной глиной, желтым песком. Контраст этой стены с зеленой равниной поймы и серебряною далью реки был поразителен и оригинален.
И вот наверху этой стены был перед нами город рабочих: кресты высоких причудливых колоколен и церквей, стены каменных домов и маленьких лачуг, лепившихся по скатам холмов, зеленая листва садов — все это ярко искрилось золотистым светом от закатывавшегося за поймой солнца.
Внизу, там, где отвесную стену берега прерывает глубокая ложбина оврага, составляющая единственный путь из города к реке, стоял у пристани пароход, запасавшийся дровами.
Мы пристали около этого же места и стали подниматься в город по избитой, расщепавшейся бревенчатой мостовой.
II
Городрабочих, как называл наш спутник — «сын народа», собственно не был город: это было большое промышленное село, с десятитысячным рабочим населением, с обычным крестьянским самоуправлением [4], и представляло собою скорее сконцентрированную в одно селение целую волость, чем село; притом же от обычного представления о селе его отличало то, что среди этих 10 тысяч рабочих не было ни одного занимавшегося земледелием, хотя все село получило обыкновенный надел, «по душам», впрочем, в очень незначительном размере. Издавна, чуть не столетие назад, здешний рабочий сделался кустарем-ремесленником стальных изделий, и так как основная и самая большая часть населения состояла именно из этих самостоятельных кустарей-рабочих, равноправных граждан в своем населении, то мы и оставим за этим последним название города рабочих.
Да, это был, действительно, город рабочих. Едва мы выбрались из ложбины оврага и поднялись на гору, как нас сразу охватила та особая характерная атмосфера, которая свойственна мастерской: визжанье напилков, стук молотков, лязганье железных полос, шипенье колес у станков. Это был звенящий шум целой армии гигантских кузнечиков, и, что изумительнее всего, этот гул точно так же исходил неведомо откуда: вы слышали его справа, слева, сзади, из густой чащи зелени. Мы переходили целый ряд часто пересекающихся пыльных переулков, замечательно похожих одни на другие: по обе стороны стояли трехоконные, с тесовыми крышами, иногда двухэтажные, на городской манер, домики, с обязательными почти занавесками (белыми или разноцветными на окнах), с горшками гераней и фуксий, с длинными заборами, оберегавшими зеленые садики, из густой чащи которых, казалось, и неслись эти сплошные звенящие звуки. Это и были дома кустарей. В каждом из них, в нижних этажах или в задних пристройках, были собственные мастерские, в которых и работала вся семья хозяина. Мы почти никого не встретили на улицах в этот час, разве иногда пожилая женщина в ситцевом домашнем платье, с озабоченным лицом, выглянет в ворота с ведром в руках, взглянет на солнце и скроется опять, или вдруг выскочит прямо из окошка мастерской чумазый, закоптелый, с ремешком на голове, с открытым воротом на черной груди мальчуган лет 7–8, швырнет мимоходом камнем в стаю воробьев, пронесется, подпрыгивая на одну ногу, мимо нас и через две минуты уже скачет назад от соседа с напилком или молотком, да изредка лениво потягивавшиеся псы у ворот хрипло тявкали на нас, прищуривая глаза. Было как-то особенно торжественно-пустынно в этой мирной трудовой обители. Кругом не виднелось пока ни высоких фабричных труб с гнетущими корпусами-острогами, со зловещим свистом — этою эмблемой каторжного, подневольного труда. Это была окраина — часть города рабочих, населенная коренным кустарем-хозяином.