В другой раз иную речь завел. Сына, мол, женить пора. У нас товар, у вас купец — вона сколько в теремах царевен в девках мается. Может, и подберем какую, помоложе да краше. О Евдокии Алексеевне речи нет — перестарок, усохла вся, как ягода рябиновая в мороз. Вы с Софьей Алексеевной ученые больно, да и то сказать, лета ваши немолоденькие. Вот Екатерина да Марья Алексеевна куда получше будут. Ведь и пьян не был. Глаза черные. Злые. Губы в ухмылке кривятся. Где это, говорит, слыхано, чтобы девки государством правили, а вам только дай волю. Велела прочь идти. Не идет. Когда, мол, охота придет, тогда и пойду. По своей воле в терема прихожу, по своей и уходить буду. Сама ушла. До сей поры щеки пламенем полыхают, как вспомнишь. Для царской-то дочери стыдоба какая! А ведь дальше больше будет. Софья согласилася, как ей рассказала, да к князю Василию советоваться побежала. Голицын, известно, все шуткой сбыть хочет, всего боится, а уж Хованских всех больше. Обойдется, толкует, непременно обойдется. Князь, мол, воспитания должного не имеет. Пообтешется, как все будет. Сам знает, не обтешется, а врет. Со страху врет. Оглянуться не успела, Софье присоветовал Москву бросить да к Троице бежать. Государыне-правительнице из столицы собственной как самозванке последней бегством спасаться! Семейство также все прихватить: не ровён час Тараруй кого иного на престол выкликнет, тогда уж и возвращаться в первопрестольную нужды не будет.
Поехали. Целым поездом поехали. Да в пути удалось Софью отговорить, в обитель не ехать, в путевом дворце в Воздвиженском задержаться. Оно верно, тесно да неудобно. Зато и Хованских вызвать можно — опасений не наберутся. Так и вышло — Тараруй сам приехал да князя Андрея прихватил. Стрельцов на въезде в Воздвиженское призадержали, столы им накрыли: перекусить с дороги. Человек за столом меньше опасится. Да и день такой вышел — тезоименитство Софьино. Ни о каком лукавстве не подумаешь. На деле иначе вышло. Боярскую думу собрали, она и обвинила Хованских в измене государственной. Обвинили, сразу к казни и приговорили. А чтоб стрельцы не разобрались, что с их начальником сталося, вывезли князей в соседнее Голыгино. Дворец на пригорке над речкою Ворею, а Голыгино на пологом берегу — все видать. Там Хованских и порешили, стрельцы очнуться не успели. Хватились, ан начальников ихних и в живых нет. Известно, перепугались, стали прощения просить, клятвы давать. Людишки ведь что — каждой силы боятся. Не человек им — начальник нужен. За ним, живым, в огонь и в воду. Преставился — не помянут. Другого ждать начнут, перед ним заискивать. Еще батюшка-государь покойный толковал, нечего о любови народной думать. Есть деньги в мошне, да кнут в руке, вот и будут тебе многолетие возглашать. Потеряешь мошну с кнутом в придачу, на себя пеняй. Софьюшка верно сладила: Пустосвята, а за ним Хованских. Всю смуту да смутьянов разом порешила.
А осень, осень-то какая славная. Кажись, краше, чем над Ворей, не сыскать. Берега крутые, высокие. Лес округ могучий. Сосны да ели под небо подымаются. Дух легкий, смоляной. Иногда с ветерком спелыми яблоками с садов потянет… В небе журавли который день перекликаются — к югу потянулись. Конец, конец лету, а теплынь, что твой август. Одно слово, бабье лето. Подольше бы ему постоять, да все едино в Москву собираться пора. Софья было о Троице заикнулась — помолиться бы, да сама же и раздумала: о белокаменной думать надо. Как столицу без призора на стрельцов оставлять?
17 сентября (1682), на день памяти мучениц Веры, Надежды, Любови и матери их Софии, в селе Голыгине, на пути к Троице, по решению боярской думы были обезглавлены за государственную измену князь Иван Хованский и его сын Андрей Иванович.
— Владыко, не верю стрельцам, не верю! Что присоветуешь, как бунтам конец положить — ведь с веры начинали, тебе и знать. Может, крамольников главных и победили, да ведь кто другой людишек московских подбить может, сам знаешь.
— Знаю, знаю, государыня-правительница. Знаю и другое, поприустали стрельцы. Зима на носу, о домишках да детишках думать надобно. Они бы сейчас и сами на мировую пошли — случая ждут. Начальников ты казнила, простой люд по этому случаю приласкать можно. Чтоб о былых начальниках не жалели. Одно тебе скажу, государыня, времени терять нельзя.
— Приказывай, владыко.
— Приказывать, государыня, не могу, разве что подсказать. Полагаю, собрать надобно все полки в Кремль, в Успенский собор для торжественного умилостивительного богослужения.
— Все полки, говоришь? О, коли какой смутьян найдется да их переполошит, костей не соберем.
— Тебе решать, государыня. Все в руце Божьей. А только я так полагаю — вынести Евангелие и мощи святого апостола Андрея Первозванного и, положивши святыни сии на аналой, сотворить всем полкам поучение о мире и любви.
— Что ж им таких слов ранее говорено не было? Сам же и толковал им, владыко, и не раз. Не больно-то помогло.
— Дослушай, государыня, тогда и суди.
— Прости Христа ради, владыко. Слушаю тебя.
— Поучение одно, а перед поучением следует прочесть царские разрешительные грамоты, в которых бы государи наши призывали стрельцов оставить смуту и верно служить царскому престолу, за что получат они всепрощение.
— Ты что, владыко? Бунтовщиков простить? Всех разом? Наказания им никакого не учинить?
— Нешто ты наказания уже не учинила? Казнить начальников надо, чтобы остальным людишкам неповадно было. А коли с каждым разбираться начнешь, всю свою рать потеряешь. Где другую найти?
— Всех простить… Огорошил ты меня, владыко. Не хотела я никому вину спускать, иначе себе конец смуты видела.
— А до конца-то ее еще, ой, как далеко. Не держи гнева в сердце своем, государыня. Гнев-то глаза застит, видеть не дает. Ты о выгоде государственной подумай — что твои обиды да горести! Отрешиться тебе от них надо, коли властвовать решила. Ты за державу обижайся, о ней единой горюй. На то тебя и благословлю. А для крепости увещеваний моих, допущу я всех стрельцов приложиться к мощам апостольским из своих патриаршьих рук. Я же дам патриарший обет в Чудовом монастыре в память чудесного примирения соорудить храм Андрея Первозванного. Со строительством тянуть не будем. По возможности скорее освятим. Будет стоять да на каждый день о благоустройстве жизни нашей напоминать. Трапезную в храме построим большую, просторную, столы в памятный день патриаршии станем каждый год делать. Нешто забыла, государыня, пословицу: грозен государь, да милостив. Тебе такой и следует быть.
— Только бы по-твоему все сложилося, владыко!
— По-моему, по-моему будет, государыня. Сам рейтаром не один год в мирской жизни был, знаю, каково служилым без мира жить, а тут еще дома рядом, жены ждут, не иначе за полками в собор прибегут. При бабах какой бунт.
8 октября (1682), на день памяти преподобного Досифея Верхнеостровского, Псковского, и преподобного Трифона, архимандрита Вятского, в Успенском соборе состоялось торжественное умилостивительное богослужение, которое совершил кир-Иоаким. Патриарх принародно поздравлял царей Петра и Иоанна Алексеевичей с успешным окончанием дела, за что получил широковещательную царскую похвальную грамоту.
— Строиться, Марфушка, начинаю и тебя пригласить хочу.
— Где строиться?
— В Новодевичьем. Палаты себе возвести собираюсь. Отдохнуть иным разом, на богомолье задержаться.
— Там и так палаты есть — Ирины Годуновой.
— Ирины, да не мои.
— Не пойму тебя, Софья Алексеевна. Что на уме-то держишь? Время у тебя сейчас есть строительством монастырским заниматься! Хочешь правду сказать, скажи, нет — и толковать нечего.
— Думала, сама догадаешься.
— В загадки играть не стану. Мало ли что мне на ум взбредет. Толком говори.
— Хочешь толком, ладно. Вот есть у нас Кремль, правда? Великокняжеский, царский, да не мой. Так пусть с моим правлением Москва новый получит, чтоб все дивилися царствованию моему.