«Стану я, раба Божья, Софья, благословясь, пойду, перекрестясь, из избы дверми, из двора воротами, в чистое поле, поклонюсь и помолюсь 12 ветрам и 12 вихорям. У тех же ветров, и у тех же вихорев есть дядюшка Вихорь Вихоревич. И как он не может жить без ветров, человек без еды, рыба без воды, щур без земли, — так бы не мог раб Божий Василий без рабицы Божией Софьи не жить, не быть, не дни дневать, не ночи ночевать, и не думы подумать, и не мыслями помыслить — по утру рано, в вечеру поздно, на ветру и на молоду, и на перекрою месяцу».
Грех, великий грех, да кто Богу не грешен, царю не виноват. Фекла сказывала, не любит князь Софьюшку. Может, почитает, уму редкостному дивит, а так попросту, по-бабьи не легла она ему на сердце. Разве что власти да богатств ищет. А нешто в теремах иначе бывает. Коли и бывает, разве что в великую редкость.
Гробницу отцу Симеону справить приказала. Должны из Мячкова привезти. Будто владыке Никону готовили. Ему-то теперь в обители Новоиерусалимской попроще нужна. Денег в долг в Новодевичьем монастыре взяла. Бог милостив, извернусь ворочу. Лишь бы с наречением Иоанна Алексеевича все благополучно сошло. Софьюшку за страхи браню, а сама места не нахожу. Тут уж какие шутки — одежд монашеских не миновать. Не стены монастырские страшны — неволя. Все по чужому приказу делать, до конца дней под досмотром жить. Оно верно, и в теремах какая свобода, да все вольнее.
15 мая (1682), на день памяти благоверного царевича Дмитрия Углического и Московского, святителя Исаии, епископа Ростовского, чудотворца, и преподобного Пахомия Нерехтского, был в Кремле стрелецкий бунт. Бунтовщики провозгласили вторым царем брата царя Петра Алексеевича царевича Иоанна Алексеевича.
— Обошлось, слава Тебе, Господи, обошлось! Глазам своим не верю, Марфа Алексеевна! Два царя! Да когда ж такое было?
— А коли и не было, так стало. Спасибо Толстому Петру Андреевичу: как принялся кричать, что Иоанна Алексеевича Нарышкины задушили, едва не вся Москва сбежалася. Из Замоскворечья и то стрельцы прибежали.
— И то правда, так все стольник представлял, что у меня самой сердце екнуло, а вдруг и впрямь беда случится.
— Не то страшно было, Софьюшка. Стрельцов я забоялася: удержит их Тараруй, аль не удержит. Тогда какой лихой человек им слово шепнет, они и на Милославских пойдут. От крови-то пролитой, правду говорят, хуже, чем от вина пьянеют. А эти и так понабрались. Слава Те, Господи, мы-то не видели, как Артамона Матвеева да Долгорукова они на копья приняли, вмиг растерзали. Так все волновалася, что Артамона в Лух перевели. Видишь, и в Москву призвали — Наталья Кирилловна постаралася — да на погибель ему это вышло. Знать, от судьбы не уйдешь. Не успел в столице денька прожить и смерть принял.
— Жалеешь нешто?
— Какая жалость, а все человек знакомый.
— Поменьше бы таких.
— Поменьше. Только знаешь, Наталья Кирилловна от смерти опекуна своего растерялася, придумать ничего не могла.
— Не его одного. Двух братье лишились — тоже не шутка: Ивана да Афанасия. Потрепали нарышкинское гнездо, крепко потрепали. Попритихнут теперь, поди.
— Не рассчитывай, царевна-сестрица. Наталья ради своего птенца жизни не пожалеет, а тут ведь как-никак царем стал. Есть за что бороться, козни всяческие строить. Хорошее дело стрельцы сделали, да до конца еще далеко.
— Князь Василий Васильевич советует не спешить.
— А ему куда спешить? И так на престол не взойдет. Казны да почета хватает — новых может и не искать.
— Не можешь ты простить мне князя.
— Простить? Эко слово молвила. Вины твоей передо мной нету. Чай, не дитя — сама за судьбу свою отвечать должна. Вот только не помешал бы нам Голицын дело до конца довести.
— Не помешает. Мне не помешает. Неужто кого послушаюсь!
— Можешь и не послушать, а сомнение точить начнет.
— Да не бойся ты, царевна-сестрица, раньше времени. Знаешь, я тебя вот о чем все спросить хотела — о царице Александре. Одна она была в Московском государстве царицей, верно?
— Как сказать. И она невенчанная осталась. Какая уж тут настоящая царица.
— Но ведь править сама правила?
— Неделю одну? Правила.
— Так как там у нее все было, не помнишь?
— Помню. Отец Симеон о ней в хронике времен Бориса Годунова еще писать хотел. Заметки делал, да не успел.
— Государь Федор Иоаннович последние годы, помнится, совсем от правления отошел?
— Отошел и без завещания скончался. Первым среди московских государей?
— Не успел составить али Борис помешал?
— Кто там знает. Может, просто умом слаб был. Сам не подумал, а у шурина свои задумки — не настаивал. Зато от жены царицы Ирины Федоровны требовал, чтобы в случае чего в монастырь постриглася. И слова одного ее мало государю показалось. Ирина на письме принять постриг обещалася, а Патриарший приказ да Посольский засвидетельствовали. Только тогда Федор Иоаннович поуспокоился. Может, любил крепко. Ревновал…
— О чем ты, Марфа Алексеевна! Сама говоришь, умом слаб был государь. О державе думать не умел, а тут ревность!
— Не знаю, Софьюшка, Господь ему судья. Скончался в одночасье. Без схимы. Комнатные боярыни Великой старицы сказывали, что и хоронили-то его не как государя — в сермяжном кафтане. Бог весть, откуда такой во дворце сыскался.
— Да как же так можно? Государя?
— Значит, можно. Борис о нем сразу и думать забыл, все хотел сестру от обета ослобонить. Весь царский сигклит заставил Ирине крест целовать. Присягу же принимал родственник их, боярин Годунов. В присяге той было, чтобы хранить верность вере православной, не поддаваться ни полякам, ни шведам, служить патриарху, царице Ирине, брату ее Борису Федоровичу, его сыну-наследнику Федору Борисовичу и всем другим годуновским детям, которые и впредь родиться могут.
— Неужто бояре согласились присягу такую принимать? Годуновскими рабами становиться?
— Так ведь до Маринки Мнишковой цариц в нашем государстве не короновали. Ирина в венчании на царство Федора Иоанновича участвовать не могла, только издали глядела, из окошка светлицы. Значит, не было у нее власти. Выходит, ни самой править, ни брату власти передать не могла.
— Вспомнила. Летописцы тогда записали, что в первый раз в церквях многолетие царице возглашать стали. Запомнилось мне: «А первое богомолие за нее, государыню, преж того ни за которых цариц и великих княгинь Бога не молили ни в охтеньях, ни в многолетье».
— Вишь, лучше моего помнишь, а спрашиваешь.
— Не досадуй, царевна-сестрица. Помнить-то помню, да себя проверить хочу. Коли тебе не трудно.
— Какой труд. Присяга присягой, а продержалось правление Бориса и Ирины всего-то три дни. На третий день пришлось царице при великом стечении народу объявить о своем пострижении. Измены слову, что мужу давала, никто бы ей не простил. И так волнения по Москве пошли. Бунтовать народ начинал.
— Вот гляди, всегда-то москвичи бунтовали.
— Чему дивишься. Это дворовый бунтовать не станет — от барина всех милостей да подачек ждет. Сегодня не получил, авось завтра удача выпадет: боярин смилостивится, от своих щедрот кусок кинет. А москвичи — люди вольные. За волю биться всегда готовы. Вот и тогда пришлось Ирине, чтобы толпу утишить, оставив престол, уехать в Новодевичий монастырь.
— Короткий ей век выпал.
— Куда короче. Еще перед отъездом в монастырь прощение она всем преступникам подписала. А в монастыре подтвердила свой указ и подписала неслыханным порядком: государыня-царевна и великая княгиня Александра Федоровна Всея Руси.
— Хоть один раз.
— Да что дивно — монашеским именем. Она же под сим титулом приказала брату из монастыря, где он при ней жил, ехать без промедления в Кремль, потому что пришло время облачиться ему в порфиру царскую.
— Погоди, погоди, этот указ должен был заменить решение Боярской думы. Ведь Дума не приняла Бориса Годунова.
— Потому и присягу принимать стал не в Боярской думе, а в Успенском соборе — там патриарх Иов был хозяином.