Как оно получилося-то — прочесть, что ли:
«…и аз ти сице сотворю не во многое время медведя грамоте изучити». Поп бедный весьма рад бысть, слыша таковые глаголы от жены, и, взем у господина медведя, приведе в дом свой. Жена бедная прикормила прежде медведя хлебом, и приучила к себе, и, прием книгу, прокладывала между листов писаных блинами, и изучила медведя блинов искати и листы превращати, и моркотати, и тако его за хлебом выучила книгу держати и листы превращати. Поп, видев сию хитрость жены своей, подивися и приведе медведя к господу своему и показуя учение, посадивше медведя, даде ему книгу. Медведь, яко обычен хлеба искати, нача листы обращати и говорил по книге по своему языку: «мру, мру, мру». Господин зело увеселися о сем и вину попову остави. Того ради можеши молвить смелее: «жена хитрое зелие, злее мужа своего».
Никак, пришел кто. В сенцах шумят. Девок всех как ветром сдуло. Ни одна не придет упредить. Уснули, что ль? По голосу Евдокеюшка, затворница наша Евдокия Алексеевна. Ее-то что привело, ведь из покоя никогда не вызовешь. Так и есть, Евдокеюшка, да напуганная вся. Не случилось ли что, Господи?
— Сестрица-царевна, Марфушка, Марфа Алексеевна…
— Да что ты, что ты, Евдокеюшка. Присядь сюда в креслы, в себя приди.
— Марфушка, родимая, сейчас Иванушку Морозова видала — за матушку просить прибегал. Вся надежда, что мы государя-батюшку умолим. Страсти, страсти-то какие!
— А Иванушка-то где?
— Пошел себе восвояси. Все царевне-тетушке Арине Михайловне поведал и пошел. Плачет, горючими слезами заливается. Просил, Господи, как просил…
— А царевна-тетушка что?
— Утешать утешала, да и только. Ты послушай, сестрица, усовещевать Федосью Прокопьевну архимандрит Чудовский приходил.
— Знаю, о том знаю, и что за супротивство боярыню в подклет заперли.
— Заперли! Да архимандрит Иоаким велел боярыню в железа конские заковать, а как не захотела сама в подклет спускаться, на креслах, скованную, ее туда снесли. Княгиня-то от сестры отставать не пожелала, за нею пошла.
— В железа… А государь-батюшка о том, кажись, никому не говорил, иначе бы в теремах всем известно стало.
— Вот в железах-то и под замком Федосья Прокопьевна и Авдотья Прокопьевна двои суток просидели. Иванушка все около дверей стоял. Стрельцы-то неведомы были — то ли разрешить, то ли отогнать. А он изловчился, со двора в подклет водички им спустить да краюшку хлебушка: больше в щель-то не прошло. На третьи сутки пришли Федосью Прокопьевну на допрос брать…
— Голодную-то?
— Голодную. Иванушка сказывал, таково-то матушка изменилася: глаза запали, вокруг глаз синем-сине, лицо плата белее. Сынка издаля благословила — не дали ему матушку обнять, проститься. Он все рвался — стрельцы его держали.
— Кабы государь-батюшка узнал!
— Тихо, тихо, царевна-сестрица. Не поминай родителя. Стрельцы все его именем делали. «Государь велел», — отвечали. Боярыня вдругорядь сама идтить отказалась. Толкали ее, пинали, уперлась, и ни в какую. На сукно завалили да так по улицам-то и понесли до Чудова монастыря. Братья боярынины прибежали — Федор да Алексей Прокопьевичи. Стрельцы и их отогнали. Одной княгине Авдотье Прокопьевне разрешили у сукна идтить. Руки-то у нее скованы, она все их к сестре тянула. То ли просить, то ли поддержать хотела.
— Погоди, Авдотьюшка, неужто государь-батюшка и Соковниным послабления не сделал? Ведь сколько раз от него стольник Федор Прокопьевич с перепечею [77]на Светлое Христово Воскресенье к святейшему ходил.
— Не от великого государя, царевна-сестрица, — от матушки нашей покойной. Другие времена были.
— И впрямь, другие.
— Да поначалу митрополит Павел вроде бы и кротко разговор с боярыней да княгиней повел. Голосом тихим, умиленным.
— А чего хотел-то?
— Чтоб от старой веры отреклись, помазать себя миром дозволили да троеперстием крестное знамение положили.
— Не смирились?
— Ох, нет, Марфушка, где там! От второго часа ночи до десятого спор-то у них шел. Митрополит и то удивлялся, как боярыня в делах веры поднаторела, ушам своим не верил. А Федосья Прокопьевна ни в какую. Мол, так искони предки наши молились, мол, не нам умнее них себя выставлять. К концу митрополит-то изнемог, приказал Федосью Прокопьевну обратно домой в подклет на сукнах снести.
— А еды, еды-то какой им давали?
— Да никакой, Марфушка, ни маковой росинки. Тут уж Иванушке ничего узницам передать не удалось: не велено было его из палаты выпускать.
— А дальше, дальше-то что?
— На следующий день, на Варлаама и Иоасафа царевича Индийского, палача в подклет привели, чтобы цепи им обоим на горло да руки надел. В подклете холодно, железо-то шею да запястья холодит, а каково, когда Федосью Прокопьевну на дровни посадили, на Печерское подворье повезли, да повезли — Иванушка рядом бежал — через Кремль. Мимо нас ведь болезную везли. Иванушка сколько раз в снег валился — то сапогом за колею зацепит, то сил не хватит. Поначалу кричал, матушку звал, а потом уж ни голосу, ни сил нету. Нищие да юродивые ему подсобляли — тоже за санями бежали. А уж у Печерского подворья, как ворота за дровнями-то закрылися, стрельцы прочь отогнали, домой сиротинушка не помнит, как добрел.
— А Авдотью Прокопьевну в иных санях везли?
— В Алексеевский монастырь ее свезли. О ней Иванушка и вовсе ничего поведать не может. Уж так молил, в ногах у царевны-тетушки валялся, чтобы матушке пособить. Сам-то дитё еще. Все у него раскрадут да разграбят. Кто о нем позаботится?
— А Федор да Алексей Прокопьевичи нешто не помогут?
— Не помогут, сестрица. Самим себе больше не помогут.
— Как так?
— В заточение их государь-батюшка сослал.
— Господи, что же это, Господи…
26 ноября (1671), на день памяти преподобного Иакова Отшельника, боярин Иван Богданович Милославский взял Астрахань.
— С бунтовщиками астраханскими разобраться надо. Князь воевода до моего приказу ничего с ними делать не велел. Ждет.
— Так, может, пусть и дальше ждет, великий государь?
— О чем это ты, Артамон Сергеевич?
— Пусть под царской грозой поживут. Иные со страху покаются, других выдавать начнут, иные за старое потихоньку приниматься станут.
— И что в том хорошего?
— На мое разумение, тут их всех и выловить да уничтожить. Первая гроза — она всегда только самые большие дерева бьет. А уж коли порядок наводить, так до последнего кустика заразу всю вывести. А пока строго-настрого следить да запоминать.
— Так это по твоим посольским делам, Артамон Сергеевич, хорошо, а здесь-то со своими холопами…
— Поверь, государь, хитрость и здесь иной раз не повредит. Астрахань же державе куда как важна. Ты хоть на примере боярыни Морозовой погляди. Покарал ты ее имениями, попритихла Федосья Прокопьевна вроде, а на деле?
— Хорошо, что напомнил. Сломить гордыню ее надо, тут уж любая мера хороша. Слыхал, как в Тайный-то приказ строптивицу везли?
— Не довелось, государь.
— Через Кремль ее повезли, так она перед Чудовскими переходами руку с двуперстием что есть силы подняла — ошейником едва не задушилась, цепями гремит.
— Почему задушилась-то, государь, чтой-то не пойму.
— Да руки у нее цепями к ошейнику накоротке прикованы. Думала, кто из дворца на дровни глядеть будет.
— Озлобилась-то как.
— Кабы она одна. Княгиню Урусову в Алексеевский монастырь свезли, приказали к службе церковной ходить — ни в какую. На пол валится, руками, ногами отбивается. Настоятельница сказывала, совсем старицы за ней замаялись. На носилки еле втискивают, да на себе проклятую и тащат.
— А святейший что на то?
— Святейший! Всеми карами небесными грозил, мне жалился. Теперь толкует: не отправить ли сестер в заточение в какую-никакую далекую обитель под суровый начал.
— Не хочешь, великий государь?