— А тут его анафема патриаршья и достала. Как отлучил его от церкви патриарх Иоасаф, так казаки от него и отшатнулися.
— Позволь тогда тебя, великий государь, спросить: чего владыка раньше-то анафемствовать не стал. Неужто воеводы полагали дело миром кончить, после такой-то крови?
— Так уж вышло, князь. А кровь — она миру не помеха. Сам знаешь. От нее мир крепче бывает. Да и то сказать, мертвым свое, живым свое. Теперь лишь бы Стеньку схватить, а там все уляжется.
— Дал бы Бог, великий государь. Бунтовать-то веселее, чем что ни день работать.
11 мая (1671), на день памяти равноапостольных Мефодия и Кила, учителей Словенских, и священномученика Мокия, в Астрахани решением казачьего круга был пытан и сброшен с колокольни астраханский митрополит Иосиф.
— Проститься с тобой, царевна Софья Алексеевна, пришел.
— Как проститься, отец Симеон? Почему? Уезжаешь куда, что ли? Государь велел али по своим делам?
— Нет, царевна, никуда не еду, благо великому государю служба моя еще надобна. Сам мне сегодня сказал.
— Так отчего же прощаться?
— Оттого, государыня-царевна, что вступила ты уже в совершенные лета. Непотребно тебе более учение. Да ты меня не спрашивай — великий государь так рассудил.
— Что ж он сказал тебе?
— А то, что в близких ты летах с царицей, потому, выходит, и неудобно тебе уроки давать.
— И царица при том была?
— Была. Веселая такая. Все шутила: мол, девке школяром быть — людей смешить.
— А государь?
— Что ж, государь — распорядился, чтобы мне отныне с младшими царевнами только уроки вести.
— И меня не упредил. Словечка единого не сказал.
— А давно ли ты, царевна, с государем-то говорила?
— Еще до свадьбы.
— Видишь, оно с новой супругой непременно и новые порядки приходят, хочешь не хочешь.
— Так ведь сам разрешил великий государь учиться-то, сам! Господи, отец Симеон, и на уроках твоих для царевен мне более быть нельзя? Ничего государь не сказал?
— Ничего, царевна. Да и мне спросить не с руки.
— Понимаю…
— Ты уж, царевна, коли у тебя желание такое, сама бы с родителем и поговорила. Хоть бы про фацеции [75]поведала — очень ведь государь ими утешался, а лучше тебя и перевести-то с ляцкого на российский [76]язык некому.
— Верно, верно! Труда этого не окончила я, чтобы государю-батюшке в дар принесть. Так и скажу ему: советоваться мне с отцом Симеоном надобно. А как же! Поди, не откажет?
— Кто знает, государыня-царевна, кто знает. Один совет только тебе дам: не отчаивайся, а того важнее — государю отчаяния своего не кажи. Поостерегись, Софья Алексеевна. С новой царицей неведомо какие перемены да разговоры пойдут. Береженого Бог бережет.
— Никакого греха за мной нет, чтобы опаситься. Скажешь тоже, отец Симеон. Кабы что было…
— А во дворце и быть ничему не надобно. Нет, так придумают, государя, не дай, Господь, в заблуждение введут.
— Знаю, отче. Значит, может, последний раз видимся.
— Как Господь да государь рассудят, Софья Алексеевна. Хоть ты и царская дочь, а человек подневольный. Обо мне и вовсе толковать нечего. Так что прости, государыня-царевна, коли чем обидел, в чем неправ был…
— Нет, отче, нет… Погоди, не торопись. Ведь мне-то государь ничего не говорил. Не твое дело мне царскую волю передавать. Вот и задержись еще. Я тебе начало своего пшетлумачения-переводу прочту. То ли одобришь, то ли поправки какие сделаешь. С чего это дело начатое на полпути бросать. Послушай же — сама прочту, потому что еще не перебеливала.
— Как прикажешь, государыня-царевна.
— «Повесть о премудрых женах, которая жена медведя грамоте научила». Некий благоплеменитый и честный человек, имея в селе своем попа, и по некоему оклеветанию разгневася на него, и великую пеню возложи на попа. Поп милый бияше челом, да отпустит ему вину; господин же рече ему: «Аще же не хощаши виновен быти предо мною, то изучи медведя грамоте». Пришед убо милый поп в дом свой зело печален. Жена же вопроси его о прилучившейся нашедшия печали; он же сказа ей, како господин вину возложил: «даде ми во двоем на волю — или вину дати, или медведя грамоте научити; но обое тяжко и неудобно, паче же зверя грамоте учити». Слыша сие, попадья рече ему: «Господине мужу! паче удобнее грамоте зверя учити, нежели толику скорбь приняти, сиречь наказану быти; и аз ти сице сотворю не во многое время медведя грамоте изучити…». Далее еще не успела, отче.
— Да, никак, у тебя и далее написано.
— Нет, отче, нет, то для следующего раза.
6 июня (1671), на день памяти преподобного Виссариона, чудотворца Египетского, преподобного Иллариона Нового и святителя Ионы, епископа Великопермского, в Москве был казнен Степан Разин.
— Государыня-царевна, Марфа Алексеевна, еле до тебя добегла. Дух перевести не могу. Страсть-то, страсть какая! И как только увидеть такое можно, как в аду побывала, Господи! Как в аду! Таперича знаю, каково там грешникам-то приходится, чего нам ждать, к чему готовиться. Никогда бы не пошла, ни в жисть бы не решилася, только для тебя, царевна, чтоб волю твою выполнить. Дался тебе душегуб проклятый — и какой из себя, и как его казнить будут. А я-то, дура старая, чтоб тебе угодить, согласилася! Таперича ни одну ночь глазыньки не сомкну, нипочем не сомкну!
— Да полно тебе, Фекла, причитать. Толком расскажи, все, как было, опиши, да не тяни ты — едва дождалася тебя.
— Только уж пусть царевна Софья Алексеевна в свои покои уйдет, ни к чему дитяти страхи такие слушать.
— И думать не моги, царевна-сестрица, с места не сдвинусь. Нечего меня в четырнадцать-то лет дитем называть. С вами останусь.
— Марфа Алексеевна, как решишь, царевна? Нехорошо это, куда как нехорошо.
— Сестрица!
— Ладно, ладно уж, оставайся, Софьюшка. Коли во дворце родилась, про дворцовые дела рано, поздно ли — все равно узнаешь. Судьба такая — от нее не спрячешься. Говори, Фекла.
— Воля твоя, царевна. Как прикажешь. Значит, привезли Стеньку на Болото.
— Не с того начинаешь, Фекла. Как он в плен-то попал, ты ж от есаула заезжего, никак, слыхала.
— Слыхала, царевна, слыхала. Да не в плен он попал — свои казаки его и захватили.
— Как это — казаки?
— А так. После анафемы-то патриаршей многие среди них засомневались. Супротив государя идти одно, супротив церкви святой — совсем иное. Вот они в апреле, никак, на святителя Мартина да тысячу мучеников Персидских, пришли в Стенькин городок, что на Дону.
— В Кагальник.
— Вроде бы так. И все-то ты, царевна Софья Алексеевна, знаешь, ничего не упустишь.
— И что казаки?
— Скрутили Стеньку вместе с братом его Фролкой и порешили выдать их нашему государю-батюшке. И таково-то его, разбойника, боялись — мало что в цепи заковать потрудились, да еще и цепи эти в церкви освятить. Чтоб крепче было.
— И никто их в дороге отбить не пытался?
— Нет, Софья Алексеевна, никто. Видно, час их пришел, вот люди от них и отступились.
— Подельщики-то его, атаманы куда подевались?
— Отколе мне знать, Марфа Алексеевна. Слыхала только, что перед самой Москвой сорвали со Стеньки кафтан шелковый малиновый, сапоги красные сафьяновые, рубище на голое тело накинули, а самого поставили на телегу с виселицей. К виселице-то за шею, руки, ноги и приковали.
— С братом, что ли, вместе?
— Нетути, царевна. Фролке чести такой не выпало — его к телеге да сверху соломой присыпали.
— Для чего соломой, Феклушка?
— Ох, Софья Алексеевна, перед тобой чисто как на допросе. Соломой-то всегда присыпают преступника, чтобы тела его избитого да изувеченного видно не было. Чего детей малых да баб пужать.
— Да разве не в Москве их пытать-то начали?