«Я тоже какой-то несвежий стал, не пойму, что это у нас происходит? Может, ты понимаешь? – ветер подождал ответа. – Ну, ладно, ты иди. Тебе в квартиру надо, ночевать, наши дела мелкие для такого, как ты, человека».
19
Продолжая наращивать биографию, Калашников наконец добрался до своего детства.
Совершенно плоское место, город, как шахматная доска, разделенный улицами на ровные клеточки. Как будто великаны-невидимки играют в шахматы на морском берегу.
Вот Калашников возвращается из деревни от бабушки, они едут с вокзала на извозчике и так громко цокают копытами, как будто цокают все: и лошади, и извозчик, и, конечно, Калашников. Они едут по улицам, таким тенистым и солнечным, что на них тоже можно жить, и жильцы сидят на стульях возле своих домов и живут, и переговариваются через улицу, и провожают Калашникова заинтересованным взглядом. А мальчишки бегут за извозчиком и весело цокают ему вслед, подражая и ему, и лошадям, и Калашникову.
По мере приближения к родному дому в мальчишках начинают появляться знакомые черты, и наконец они уже настолько свои, что даже вступают в разговор с проезжим человеком: «Слушай, ты Гундосого не видел? И чего это ты там сидишь? Выйдешь на улицу?»
Они жили в коммунальной квартире, в ней было десять комнат, и каждую комнату занимала отдельная семья. Коридор был длинный, рассчитанный на то, чтоб могла выстроиться очередь в туалет, которым пользовались намного чаще, чем ванной. Один сосед даже получил в туалете образование, обчитывая обрывки чужих газет при чужом электрическом освещении. Он настолько образовался, что впоследствии переместился из туалета в просторный государственный кабинет, но всегда питал слабость к мелко нарезанным бумажкам.
В коридоре устраивались общие собрания и скандалы. Веселая была жизнь! Все комнаты в один коридор, и каждая только и ждет, когда там что-то заварится. А как заварится, тут же приоткроет дверь, послушает, а потом уже дверь распахнет пошире и выпускает своего.
Особое положение занимала ванная, где человек представал таким, каким его задумала природа, но скрывал это от окружающих, тщательно запирая дверь. Обнажаясь же морально, он, наоборот, широко распахивал дверь и представал перед всеми таким, каким природа его совсем не задумывала, каким могла его увидеть только в кошмарном сне.
В их квартире была соседка, вдова художника. Старая женщина из старых времен. Тихая, интеллигентная, в мире, где ничего интеллигентного почти не осталось, где интеллигентность считалась пережитком нашего проклятого прошлого, она приглашала к себе Калашникова, когда ему в его детстве приходилось особенно трудно. Иногда к соседке приходили друзья, такие же, как и она, старые интеллигенты, приносили ей работу, чтоб она могла подработать к пенсии. Разговаривали тихо, словно начитавшись плакатов: «Тише! Враг подслушивает!» Врагов было много, ряды их множились, и никто не мог поручиться, что завтра не пополнит эти ряды.
Революция, сущностью которой было насилие, после победы сохранила насилие как наиболее легкий метод для решения всех проблем. Все равно что после хирургической операции резать человека от всех болезней: от головной боли, от насморка. Причем, если при хирургической операции больного режет хирург, то теперь режет любой, кто дорвался до скальпеля.
Мать Калашникова приходила с государственной службы, принося государственные порядки в семью, и он, пугаясь их, убегал и отсиживался у соседки. Он стеснялся той громкой и грубой жизни, которая к ней проникала, постоянно звуча за ее стеной, но соседка держалась так, словно она ничего не слышала. Она всегда была ему рада, всегда его ждала, и всегда для него находилось какое-то интересное занятие.
У нее всегда было хорошее настроение. Калашников еще не знал, как трудно дается хорошее настроение, что только плохое настроение дается легко, и он считал ее счастливым человеком. Возможно, это так и было: ведь и среди старых встречаются счастливые.
Вдова художника рассказывала ему о других странах, где ей когда-то довелось побывать. Особенно его поразило, что кошелек, случайно оброненный в парке, может пролежать там целый день и никто его не возьмет, только переложат на скамью, чтоб он не пылился на дороге. Неужели такое возможно? Тут, наоборот, рвут из рук, залезают во все карманы, а чтоб не взять то, что само лежит на дороге. Нормальный человек рассуждает: все равно кто-то возьмет, – и спешит взять, пока другие не взяли. Если его, конечно, не прельщают лавры героя, сдавшего находку в милицию. Собственность в отрыве от владельца – это уже не собственность. Для людей, которые так рассуждают, не чье-то конкретно означает мое, а для тех, кто рассуждает иначе, не мое означает чужое. Не потому ли, что в той стране люди были такие честные, в другой стране всех честных считали агентами иностранных держав?
Эти мысли пришли потом. Вдова художника никогда не сердилась, не жаловалась, а когда ей хотелось сердиться и жаловаться, она доставала коробочку, в которой у нее хранились волосы покойного мужа. Калашников не понимал, зачем она их хранит, а спрашивать стеснялся. И постепенно сам начал понимать. И почему знаменитый на всю страну академик приходит в гости к безвестной старой пенсионерке, и почему другие ее друзья, которые могли бы ей помочь, приносят ей не деньги, а работу. И почему эта помощь приходит незваная, непросимая, а иногда и вообще не приходит, потому что ей лучше не приходить…
Как он завидовал этому миру, как он хотел ему принадлежать! Чтобы понимать все без слов и выражать то, что думаешь, не только словами. Чтобы чувствовать каждого человека так, как чувствуешь самого себя.
Этот мир не знал ненависти, и на ненависть ему нечем было ответить. И он, с присущей ему деликатностью, уступил место другому миру. Он уступил место миру романтиков, которые пытались быть реалистами, и реалистов, которые выдавали себя за романтиков. А между романтикой и реальностью была бездна.
Таким был мир его детства. Странный, удивительный мир.
Может быть, это было детство старого Михайлюка? Откуда оно взялось у Калашникова, который появился в этом мире совсем недавно? С годами они все неразличимей, эти недавно и давно.
Наверно, это все же было детство Калашникова. И было оно не в самые лучшие времена. Прицельный огонь по высоким целям не оставил вокруг ничего высокого, и все меньше к вдове художника приходило друзей, а потом их и вовсе не стало…
Но по-прежнему не смыкала глаз государственная служба, которую англичане называют интеллидженс сервиз. В переводе на язык тех времен – сервис для интеллигенции.
20
Сколько Калашников написал докладов, но никогда ему не приходилось их читать. Все, им написанное читали другие. Поэтому он так волновался, поднимаясь на трибуну, раскрывая перед собой доклад и опуская глаза на страницу, где у него в начале стояли такие простые и понятные всем слова: «Уважаемые товарищи!»
Он нашел эти слова и обомлел: из буквы «ж» в первом слове вдруг проклюнулся то ли буковый, то ли дубовый листочек и зазеленел. И, словно по его команде, на странице пошла в рост трава, заветви-лись кусты и даже ветерок прошелестел, хотя окна в зале были закрыты.
Вся страница зацвела, зазеленела, и ни одного слова на ней нельзя было прочесть. Словно бумага вырвалась из кабалы слов и возвращалась в свое первоначальное древесное состояние.
Калашников поспешно перевернул страницу но на второй уже такое делалось! Кусты и деревья с дружным шелестом взбирались по крутому склону, и он еле сдержался, чтобы им не откликнуться, не зашелестеть, потому что не этого ждала от него аудитория.
Он закрыл доклад и поднял глаза на зал. Тот уже начинал томиться в ожидании. Калашников почувствовал, что его вершина, к которой он так долго шел, готова для него обернуться провалом, и стал говорить совсем не то, что было написано у него в докладе, а что-то совсем другое, что ему не раз приходило на ум, но вряд ли имело отношение к теме его доклада.