Софья Максимовна была жена академика Келера, славного антиквария и тяжелого педанта. Мария Максимовна Леман — жена бывшего управителя или камердинера князя Потемкина. Анна Максимовна Шауфус милая и любезная дама. Муж ее был неглупый, но беспокойный немец. Я слышал, что под конец своей жизни она была очень несчастлива.
Сущая живая икра все эти поколения Брискорнов, Рашетов, Фрейгангов, разнородные, странные, умные, глупые, добрые, злые!
Полагаю, что эти предварительные сведения о лицах, которые будут встречаться в продолжении моих Записок, совсем нелишние: это счисление действующих лиц драмы, с показанием их характеров и костюма. Действия и речи их впереди.
Глава третья
Обращаюсь вновь к самому себе и напишу несколько воспоминаний о детстве моем, но не в хронологическом порядке, ибо, право, теперь не помню, что прежде чего происходило.
У матушки моей была приятельница Катерина Игнатьевна Кудлай, у которой три сына Николай, Дмитрий и Иван были придворными певчими, а дочь, от первого брака, Аксинья Никитична, замужем за коллежским ассесором Костенским, служившим при Царскосельской ассигнационной бумажной фабрике. Матушка с нами переселилась на лето в Царское Село и жила у них. Дом, в котором они жили, каменный, в два этажа, на берегу пруда, подле бумажной фабрики, еще существует. В моем романе «Поездка в Германию» описал я чувства, которые волновали меня, когда я, лет через двадцать, вновь вошел в этот дом. В тогдашнее время переселялись на лето в Царское Село из экономии: съестные припасы из царской кухни продавались за бесценок. Батюшка часто навешал нас и иногда приходил из Петербурга пешком, куря неоцененную свою трубку. Я помню это пребывание в Царском Селе, как сквозь сон. Помню устроенную для игры маленьких великих князей беседку, обитую внутри сукном на вате, чтоб дети не могли ушибиться. Не раз играл я там с братом Александром.
Дети Екатерины Игнатьевны всегда были преданы нашему дому и фамилии, как увидите впоследствии. Все они перемерли; не знаю, остались ли у них наследники их имени. Николай Михайлович Кудлай умер в 1823 г., в клинике Медико-Хирургической Академии, от чахотки; Елисавета Павловна Борн, по моей просьбе, снабжала его кушаньем, по близости своего жительства. Дмитрий Михайлович Кудлай в молодости был франтом и чувствительным мечтателем и женился на дочери начальника своего (по бумажной фабрике) Крейтора. Жена его помешалась на святости. Он бывал у меня в 1825 г.; умер, как я слышал, от невоздержания. Иван Михайлович Кудлай был странствующий Жиль Блаз. По выпуске из Певческого корпуса он не хотел нигде служить, а поживальничал в Петербурге, в Царском Селе, в Павловске, в Петергофе и пр.
С ним сделалось удивительное дело. В детстве у него был необыкновенный дискант; потом пропал, а на двадцатом году возобновился и держался очень долго. Однажды братья долго не видали его после сильной ссоры, причиненной его леностью и распутством. Дмитрий Михайлович, Великим постом, входит в Кабинетскую церковь (в нынешнем Аничковском дворце) и вдруг слышит кант: «Да исправится молитва моя», исполняемый несравненным, чистым, свежим дискантом; протесняется сквозь толпу и видит на клиросе не мальчика, не девицу, а дюжего брата Ивана. Это дарование открывало ему вход повсюду: его кормили, поили, одевали, ласкали… Помнится, он наконец пропал без вести.
Важной эпохой в пробуждении моего ума и воображения было первое посещение театра, в конце 1794 года. Давали на деревянном театре, бывшем на Царицыном лугу, русскую комедию: «Поскорей, пока люди не проведали», и за нею балет: «Арлекин, покровительствуемый феею». Это зрелище произвело на меня сильное действие: возродило в душе моей мир мечтаний и фантазии. Только при фейерверке, которым оканчивайся балет, я спрятался под скамью ложи. Второй виденной мной пьесой была комедия же: «Честное слово», в которой понравилась мне сцена, как охотник в лесу развязывает узел, стелет на земле салфетку, вынимает нож, вилку и дорожный запас и начинает завтракать. Эту сцену повторял я неоднократно сам. Потом видел я «Начальное представление Олега», великолепную драму, сочиненную Екатериной II, бывал несколько раз в итальянской опере и теперь еще очень хорошо помню певцов Ненчини (друга тетки Булгарина), Мандини, певиц Сапоренти и Гаспарина; помню представление «Севильского цирюльника», с музыкой Панзиелдо, очень помню романс Альмавивы, удержанный и в опере Россини; видел французскую оперетку: «Les deux petits Savoyards», помню арию: «Sachez, que Jeannette». Bee это питало мое воображение, переселяло меня в мир чудесный, небывалый и возбуждало любовь и страсть к музыке и литературе.
К упомянутым выше книгам, занимавшим меня в детстве, должен с благодарностью прибавить «Детскую библиотеку Кампе», переведенную Шишковым: я выучил ее наизусть, но должен сказать, к чести моего детского чутья: я чувствовал неравенство слога в разных ее частях и заключал, что она написана не одним, а многими. Иногда прислушивался я, когда Парадовский, чтец искусный и умный, читал матушке моей поэмы и романы, переведенные на русский язык: «Иосифа Битобе», перевод Фон-Визина, «Бианку Капелло» и повести Мейснера, перевод Подшиваева.
В это время проявилась во мне охота и способность рассказывать и импровизировать. Я имел дар возбуждать внимание сверстников своими рассказами. Об этом узнал я очень поздно. Однажды, в 1814 году, в полной приемной зале военного генерал-губернатора Вязмитинова, рассказывал я о каком-то происшествии тогдашней войны, кажется, об обстоятельствах покорения Парижа. Все слушали меня с напряженным вниманием. По окончании рассказа подошел ко мне один полковник и сказал: «Не знаю, кто вы, но вы должны быть Николаша Греч: тому назад двадцать лет вы рассказывали точно так». — «А вы — Костенька Васильев», — возразил я ему. Точно, это был Константин … [6]Васильев, внук Кострецовой, хозяйки дома у Симиона, где мы жили.
Матушка видела мою внимательность, радовалась ей и всячески старалась удовлетворить моей жажде к дознаниям. Лучше было бы отдать меня в какую-нибудь хорошую школу, например, Петровскую, но это не сбылось. Батюшка, замечая мою охоту к ученью, тоже радовался этому, соглашался, что нужно дать мне надлежащее обучение, но все отлагал до Нового года, до святой, до сентября, опять до Нового года и т. д.
Когда дела отца моего поправились вступлением в службу, жизнь в доме нашем сделалась приятной и веселой. Добрые приятели у нас обедали, играли в карты, танцевали. В числе их не могу пройти молчанием товарища моего отца по службе в Экспедиции казначейства Данилу Ивановича Кюля (Kuhl): он был умный и приятный собеседник и предал в нашем доме имя свое бессмертию тем, что первый ввел у нас бостон, вместо прежних виста и ломбера. Помню, как пламенно любители карт в то время восхищались новой игрой. Теперь она забыта. Вист, преданный тогда остракизму, опять вступил в свои права и уже вновь трепещет перед преферансом, ералашем и тому подобными великими изобретениями.
Кюль приводил к нам иногда побочного сына своего Андрея: он был постарше меня, не глуп, но очень резв, ленив и дерзок. Добру мы от него не научились.
Близкими нам приятелями были А. М. Брискорн и Егор Астафьевич Брюммер, друг и товарищ дядюшки Александра Яковлевича Фрейгольда, любимый им, могу сказать, страстно. Я писал выше, каким образом бабушка Христина Михайловна испортила службу и всю судьбу своего сына. Не кончив еще польского похода, в 1794 году, Александр Яковлевич прибыл в Петербург и остановился в доме моего отца, в отдельной квартире, которая принадлежала к нашей. Он занялся мною и стал учить меня тому, что знал сам — арифметике, по старым своим корпусным тетрадям. Он толковал мне правила математические ясно и основательно. Я учился охотно и с успехом, но не мог пристраститься к точным наукам. Все бы читать что-нибудь и составлять самому. Действительно, у меня занятия сочинениями предупредили грамоту.