Михаил Михайлович, как и обещала Маша, был дома, стихи кудрявого скромника похвалил искренне, но, как показалось самолюбивому и настороженному автору, не слишком горячо. В Кружке восторгались иначе, с пафосом. А главное – вскоре ушел, даже самовара не стал дожидаться. Впрочем, и барышни за чаем с пирогами-пирожными говорили не о его стихах, а о том, что в народном университете Шанявского новый председатель правления Михаил Васильевич Сабашников. Тот самый Михаил Васильевич, кто первым восстал на школы грамоты, дескать, народное образование в России должно «прекратить свое дешевое состояние». Вскоре убежала и Серафима, а они с Анной еще посидели, слушали граммофонные пластинки – Машковы увлекались исполнительницей народных песен Надеждой Плевицкой, любимицей государя императора. А на обратном пути (при прощании Есенин пообещал Марии Михайловне, что проводит ее подругу до самого дома) Анна толково и спокойно разъяснила про университет. (Из разговора за чайным столом Есенин не все понял.) Оказалось, что записаться туда может каждый, экзамены сдавать не надо и что она уже подала заявление на вечернее отделение. Решили, что и Сергей последует ее примеру. Плата посильная: сорок рублей годовых за полный курс на историко-философском отделении. Занятия с 15 сентября. Времени достаточно, чтобы уговорить отца. А если откажет, не даст денег, можно заплатить только за лекции по русской литературе. Это всего лишь червонец, такую сумму и она, Анна, может одолжить.
Средняя из сестер Анны Надежда вспоминала: «В эти годы мы жили на Смоленском бульваре. Семья наша коренная московская. Отец работал в рисовальном отделении типографии Сытина рисовальщиком, учился в Строгановском художественном училище, потом стал преподавать рисование. Старшая сестра Серафима работала секретарем у редактора сытинских изданий Тулупова Н. В., много читала. Увлекалась поэзией. Вместе с Анной они бегали на лекции, рабочие собрания, митинги. Есенин приходил к нам часто. Читал свои стихи. Спорил с моим мужем и сестрами о Блоке, Бальмонте и других современных поэтах».
Как видим, Есенину опять повезло. Он снова попал в хорошие, прямо-таки колыбельные руки, и эти руки положили перед ним те самые книжки, которые были ему позарез нужны, хотя до встречи с сестрами Изрядновыми он даже не слышал имени их автора. Имя было странным, нерусским – Блок, а стихи… Ничего более пронзительно-русского и вообразить невозможно! В этих стихах, а особенно в «Осенней воле», было все то, о чем он лет через десять скажет, как высечет на памятном камне: «Это все мне родное и близкое, От чего так легко зарыдать…»:
Выхожу я в путь, открытый взорам.
Ветер гнет упругие кусты.
Битый камень лег по косогорам.
Желтой глины скудные пласты.
Разгулялась осень в мокрых долах,
Обнажила кладбища земли.
Но густых рябин в проезжих селах
Красный цвет зареет издали.
Вот оно, мое веселье, пляшет
И звенит, звенит, в кустах пропав!
И вдали, вдали призывно машет
Твой узорный, твой цветной рукав.
Кто взманил меня на путь знакомый,
Усмехнулся мне в окно тюрьмы?
Или – каменным путем влекомый
Нищий, распевающий псалмы?
Нет, иду я в путь никем не званый,
И земля да будет мне легка!
Буду слушать голос Руси пьяной,
Отдыхать под крышей кабака.
Запою ли про свою удачу,
Как я молодость сгубил в хмелю…
Над печалью нив твоих заплачу,
Твой простор навеки полюблю…
Много нас – свободных, юных, статных
Умирает, не любя…
Приюти ты в далях необъятных!
Как и жить, и плакать без тебя!
Александр Блок, «Осенняя воля», 1905
С того вечера у Есенина началась другая, как бы двойная жизнь. Продолжая и писать, и читать на заседаниях кружка, и печатать произведения, соответствующие принятому в суриковском кругу стилю, он одновременно, втайне и от Гриши, и от Анны, записывал на отдельных листочках совсем другие стихи.
Как Сергей и предполагал, намерение сына поступить вольнослушателем в какой-то народный университет Александру Никитичу решительно не понравилось. От полного курса пришлось отказаться, но на лекционный кое-как наскребли. Об этом радостном событии он тут же, в начале августа, сообщил Грише. Однако при первом знакомстве общение с сокурсниками охолодило радость: шумно, пестро, каждый занят собой и никаких высших интересов. Вот что пишет студент Есенин Мане Бальзамовой в ответ на несохранившееся письмо (девушка, видимо, спрашивала, стоит ли ей поступать на кратковременные учительские курсы при университете Шанявского): «На курсы я тебе советую поступить: здесь ты узнаешь, какие нужно носить чулки, чтобы нравиться мужчинам, и как строить глазки… Потом можешь на танцевальных вечерах (в ногах твоя душа) сойтись с любым студентом, и составишь себе прекрасную партию, и будешь жить ты припеваючи. Пойдут дети, вырастите какого-нибудь подлеца и будете радоваться, какие он получает большие деньги… Вот все, что я могу тебе сказать о твоих планах». О том, что Есенин не преувеличивает степень своего разочарования, свидетельствует и его письмо к Грише Панфилову, написанное примерно в то же самое время (ранней осенью 1913-го): «С кем ни поговори, услышишь одно и то же: “Деньги – главное дело”, а если будешь возражать, то тебе говорят: “Молод, зелен, поживешь – изменишься”. И уже заранее причисляют к героям мещанского счастья…»
Жизнь оказалась сложнее. И коварнее. Вовсе вроде бы того не желая, Есенин почему-то – рассудку вопреки – поступил как все, сошелся-таки с одной из курсисток. Впрочем, инстинкт истины его не подвел: не ища, нашел, не выбирая, выбрал. Из двух зол меньшее. «Мягкое, женское», хотя и затягивало в отнюдь не песенный плен, глушило приступы отчаяния. Когда на него накатывало это, а накатывало по ночам, боль души становилась непереносимой: «Я не могу так жить, рассудок мой туманится, мозг мой горит и мысли путаются… Я не могу придумать, что со мной, но если так продолжится еще – я убью себя, брошусь из своего окна и разобьюсь вдребезги…» (Из недатированного письма М. Бальзамовой, предположительно конец 1912-го – первая половина 1913-го.) В письме к Панфилову от 23 апреля 1913-го Есенин более сдержан, но суть та же: «Меня считают сумасшедшим и уже хотели было везти к психиатру…»
Александр Никитич, перепугавшись и поговорив с женой хозяина, действительно решил показать сына психиатру. Но пока искали подходящего, недорогого, знающего, Сергея перевели из грузчиков в корректорскую, припадки ночного отчаяния прекратились, но лада в душе все равно не было…
Есенин конечно же уже догадывается: единственное, что ему нужно, – найти себя: «Мне нужно себя, а не другого, напичканного чужими суждениями». А вот как обойтись без других – придумать не может, потому что при всем своем «индивидуализме» панически боится одиночества. Спасаясь от «хриплого» (ночного) ужаса, пишет длинные исповедальные письма на родину, заводит множество легких необязательных знакомств – с коллегами по Суриковскому кружку, с приятелями по университету. Но эти новые, наскоро установленные отношения лишены сердечности, а прежние душевные связи в разлуке истончились, вот-вот оборвутся, но главное – совершенно запутались. Размотать-распутать, угадать-догадаться, где конец, а где начало, не так-то просто, любая попытка разгадки будет, как выражалась Марина Цветаева, «гадательной». Несомненно одно: три судьбоносных события в личной жизни Есенина происходят практически одновременно, в самом начале 1914 года: смерть Гриши Панфилова (февраль); сближение с Анной Романовной Изрядновой (январь); разрыв с Анютой Сардановской (февраль). (Я имею в виду следующую фразу из его письма к Марии Бальзамовой: «С Анютой я больше не знаком. Я послал ей ругательное и едкое письмо, в котором поставил крест всему».) Разрывать, впрочем, было нечего: ласковое «Нет» сказано, как мы помним, еще летом 1912 года. Даже переписка с милой-милой Маней к началу 1914-го выдохлась, о чем Есенин и сообщил ей с не слишком симпатичной жесткостью: «Эта вся наша переписка – игра». Всего лишь игрой интенсивный обмен письмами в течение почти двух лет, разумеется, не был. И для Бальзамовой, и для Есенина. Вот как объясняла на склоне лет умная Зинаида Николаевна Гиппиус свою юношескую страсть к сочинению длинных и подробных писем к малознакомым людям: «…Не было кругом никого… Не было и книг… Единственное развлечение – переписка, все равно с кем, лишь бы писать…»