Соня Хват забеспокоилась:
— Да куда ты на ночь глядя? И дождик на улице.
Дерябин тоже принялся уговаривать:
— Подождала бы до утра. Ведь без малого пятьдесят верст! Погода худая, дождит. Ночи стали темными…
— Одна ведь тропка-то в деревню. Не собьюсь. Все край моря иди да иди.
— Ну, как хочешь. Чего в деревне-то понадобилось?
— Серафиму Егоровну навещу. Одна ведь она там в своем горе. Старая уж…
— Ладно. Иди с богом, — разрешил звеньевой.
И вот она идет край моря по тропинке, петляющей, как след преследуемого зайца, среди кочек, поросших осокой и карликовыми березками с мелкой, точно грошики, листвой. Слева под высоким обрывом шумит море, широкий и сильный ветер упруго бьет ее в бок. Мелкий дождик сеется на плечи, на голову, закутанную в тонкий старенький полушалок. Ноги то увязают в черной или бурой болотине, то выбираются на твердую почву и бегут, бегут, не ведая устали. Тоска по бывшей любви гонит ее в деревню. Под ногами пружинят кривые ветки березок, словно мелкий хворост.
Неужели правда, что убит Борис? — думала Фекла. — Может, ошибка произошла? Может быть, другим пришло письмо? Пока слух до тоней доберется, обрастет небылью… Вон еще в начале путины говорили, что у Евфалии Котцовой двойня родилась, а оказалось — не у нее, а у Екатерины Митеневой. Так и сейчас: вдруг да похоронка пришла в другой дом, а сказали, что Серафиме…
Думая так, Фекла притупляла чувство безысходной тревоги, оставляя себе хоть какую-нибудь, хоть крошечную надежду.
Но ведь Ермолай сказал, что такими вестями не шутят! Весть, видимо, верная. Нет Бориса, и ждать его не придется, и надеяться теперь не на что. Не вернется он, и жизнь ее не направится в новое русло. С каждой почтой в селе прибавляется вдов, и она теперь вдова, хоть и невенчанная…
А мать у него стара, здоровьем слаба. Вынесла ли такой удар?
Долог, долог путь до села однообразной пустынной равниной, обрезанной с одного края морем. Иногда блеснет в потемках на берегу огонек в избушке на тоне и потеряется. Фекла решила не приворачивать на тони, хотя их по берегу было больше десятка — незачем, да и некогда. Рыбаки, верно, спят, а ей надо торопиться. И бежит, бежит она, легкая на ногу, отдавая дальней и трудной дороге неизрасходованные силы, всей грудью дыша влажным холодным воздухом, изредка замедляя шаги перед какой-нибудь подозрительной топкой ложбинкой. Иной раз осторожно, чуть ли не на ощупь, пробирается по хилому мосточку из жердей, перекинутых через мутный ручеек, пробившийся из тундры к морю. А то вдруг, оскользаясь и цепляясь за мелкие кустики, спускается в размытый овраг, тяжело дыша, взбирается на другой его склон и опять спешит, спешит по ровной глади, и ветер все толкает и толкает ее в бок, силясь сбить с верного пути.
Думы назойливо толклись в голове. Вся жизнь казалась ей безрадостной, лишенной солнечного проблеска, словно эта августовская ночь в приполярье без луны, без звезд, без жилого тепла.
Так вот и существует она, как былинка под ветром на мерзлой осенней кочке. Теперь и последняя надежда устроить жизнь обрушилась. Война, сколько она еще принесет горя?
Фекла шла всю ночь и наконец к утру добралась до Слободки — небольшой деревеньки на левом берегу, напротив села. Зашла в избу знакомого старого рыбака. Тот, зевая спросонья, перевез ее на унденский берег.
В зимовке, пустовавшей больше двух месяцев, было студено, жилой дух выветрился. Цветы на подоконниках засохли и, казалось, совсем погибли. Фекла принесла дров, затопила печку, сбегала за водой, полила цветы: Может оживут? Поставила греться чайник. Выдвинув из-под кровати сундук, достала чистое белье, темное платье. В дороге одежда промокла на дожде вплоть до нижней рубашки.
От плиты по избе распространялось ровное тепло. Стекла в рамах сначала отпотели, потом быстро высохли. Кто-то прошел мимо избы, стуча каблуками по дощатым мосткам. Фекла задернула занавеску, быстро оделась, переплела косы, умылась из рукомойника, заварила чай и, достав из торбы чуть примокший на дожде хлеб, перекусила.
От тепла и чая ее разморило, веки потяжелели, так и тянуло бухнуться в мягкую чистую постель после тоньских жестких нар. Но Фекла поборола сонливость, надела полусапожки, выходной плюшевый жакет, который стал ей тесноват и чуть не лопнул под мышками; достала из сундука черный материнский полушалок, накинула его на голову и вышла из дома.
Изба у Серафимы была приземистая, узкая и длинная. Когда-то отец нынешней хозяйки поставил маленький домик в два оконца по фасаду — на большее не хватило ни лесу, ни денег. Потом он зажил получше и сделал к нему пристройку. Года через три прирубил к постройке еще хоромину с поветью и хлевом для овец. Постройка все удлинялась, и мужики шутили: У Семена Мальгина изба, что рюжа, только живности в нее попадает мало. Теперь в переднем конце не жили — вконец обветшал, и чтобы добраться до жилой зимовки, надо было пройти вдоль избы через весь двор.
Фекла задержалась на узких в две доски мосточках. Дом казался вымершим. Весь он будто врос в землю. Но крылечко в глубине двора, пристроенное к зимовке, было новым — его сделал Борис. Ступеньки чисто вымыты с дресвой до желтизны. Фекла взошла на крылечко, миновала сенцы и отворила дверь в зимовку.
Она не вдруг заметила Серафиму Егоровну, сидевшую на лавке. На ногах у нее валяные обрезки, на голове черный платок, на худых плечах такая же кофта.
Вся в черном, — подумала Фекла. — Значит, правда.
— Кто тут? — старуха подслеповато вгляделась в полумрак и, увидев белое большеглазое лицо соседки, удивилась: — Феклуша? Откуда тебя бог послал?
— С тони пришла, — сказала Фекла, садясь на лавку.
— Далеко тоня-то. Видно, дело какое привело?
— Кое-какие дела. А вы что, сеть вяжете?
— Вяжу. — Старушка опять принялась за работу. Деревянная остроконечная игла сновала в ее руках быстро и ловко. — Третий день вяжу. Конца нет… А боле ничего не могу. Без дела нет моченьки сидеть. Ноги не ходят, ой, не переставляются ноженьки! Как похоронную получила — будто паралик хватил. Борю-то у меня убили! Ой, убили… А я сеть вяжу, потому что за этим делом мне легче. Слеза не так одолевает… — Она опустила иглу на колени, посмотрела на Феклу синими глазами — глазами Бориса — и махнула рукой. — Да и слез-то нет больше. Не-е-ету боле слез, все выплаканы…
Серафима, опустив руки, замолчала, глядя перед собой в угол, где красноватым огнем светилась перед иконой лампадка. Фекле стало не по себе, ястребиной лапой вцепилась в самое сердце тоска.
Изба не прибрана. У печи лежал ухват, на столе — самовар, давно не чищенный, с потускневшими латунными боками. В устье печи не было заслонки, на шестке чернел пустой чугунок.
Серафима Егоровна поднялась с лавки, придерживаясь за стол, прошаркала валяными обрезками к полке с посудой и достала какую-то бумажку.
— Вот похоронная-то, — подала листок Фекле.
Фекла боязливо взяла бумагу, пересела поближе к свету и, прочтя похоронку, уронила ее на стол…
Серафима Егоровна снова взялась за вязанье, говоря:
— Не могу без иглы. Кажется: кину работу и упаду на пол. Помру. Боюсь, что ниток не хватит. Кончатся нитки — и мне конец. Сердцем чую… Добавить бы прядена [48], да где возьмешь? У тебя нет ли?
— Принесу, — сказала Фекла.
— Ой, да и ты плачешь! Доброе у тебя сердце, Феня. К чужому горю отзывчивое. Ой, золотая моя славутница!
— Это и мое горе, матушка, — сказала Фекла. — Любила я Борю. Жить вместе собирались. Да, видно, не судьба…
Мать вздохнула и осторожно коснулась руки Феклы своей холодной и маленькой.
— А я и не ведала. Прости меня, Фенюшка. Прости, старую…
Посидели, поплакали. Потом Фекла сказала:
— Надо жить! Дай-ко я поприбираюсь в избе.
Она принялась наводить порядок: вымыла посуду, подмела пол, сходила в правление колхоза за продовольственными талонами. Получив по ним кое-какие продукты, накормила и напоила чаем Серафиму. Оставив ей хлеба, крупы, сахару и большой моток крученых суровых ниток, Фекла попрощалась, наказав: