Она кладет комикс на кофейный столик и поднимается с дивана, бездумно разглаживает черное платье. В дверь снова стучат, нетерпеливо, и Лукреция кричит:
— Минутку!
Над старинными томами я склонялся в полусне, грезам странным отдавался, вдруг неясный звук раздался…
— Дорогая, пора тебе оставить в покое это древнее дерьмо, — бормочет она под нос, и идет открывать.
Фрэнк добирается до улицы Чупитулас не меньше получаса. Начался потоп, и появились зеленые как тоска грузовики Национальной гвардии, солдаты и блокпосты. Его пропускают благодаря значку полицейского, но ветер сотрясает машину как погремушку. Водить в бурю все равно что убегать в кошмарном сне от чего-то огромного и ужасного, готового вот-вот настигнуть, да еще ноги весят по тонне каждая. Только в этом сне есть упавшие деревья и оборванные провода, буксующие машины и аварии, которые приходится объезжать.
Так что вместо пятнадцати минут, которые дал Фрэнку Джозеф Лета, проходит полчаса. И по названному адресу — ничего, кроме заросшего сорняками пустыря с одной-единственной мелией. Фрэнк паркуется у обочины и сидит, уставившись на дерево. Проклинает шторм и свою гребаную невезучесть. Потом вспыхивает молния, и он видит что-то серебристое, прибитое к стволу дерева, яростно трепыхающееся на ветру.
Меня поразило…
Фрэнк вылезает из машины. Буря набрасывается на него, вцепляется в одежду и волосы невидимыми пальцами ветра, как будто не хочет дать разглядеть, что прибито к дереву. Но это всего лишь лопнувший шарик в форме сердца, еще различимо НАВСЕГДА, написанное большими красными буквами. К нему скобкой прикреплен бумажный пакет для сэндвичей.
Фрэнк отрывает пакет. Шарик тоже освобожден и немедленно проглочен пастью бури. Голодный ураган рвет пакет из руки, пока Фрэнк возвращается, успев промокнуть насквозь.
Внутри салона вой ветра кажется приглушенным. Точно намордник надели, думает Фрэнк, запирая дверцу.
В пакете сложенная страница из желтого блокнота. Фрэнк вытаскивает ее, разглаживает на автомобильном сиденье. Бумага промокла, но написано карандашом, так что не страшно. И это всего лишь другой адрес и час, где-то на Миллодон, по другую сторону парка Одюбон.
— Черт, — шипит он и бьет ладонью по потрескавшейся под солнцем приборной доске. На память приходит тот день много лет назад, когда Линда Гетти едва не истекла кровью, пока он орал в передатчик их патрульной машины: десять-тринадцать, десять-тринадцать! Он помнит, как никто не откликался, и все оттого, что Линда была лесбиянкой и никто не хотел, чтобы она оставалась в полиции. Что, если и звонок, и псих ненормальный в нужнике, все это — розыгрыш? Или хуже. Вдруг они знают?
Ветка отрывается от мелии и ударяется о лобовое стекло, оставив трещину сантиметров в десять длиной, а потом ветер снова ее уносит. Фрэнк поворачивает ключ зажигания, заводит машину и быстро отъезжает от пустыря, пока буря не обрушила на него все дерево целиком.
Фрэнк, да ты параноишь.
— Может быть, — говорит он и разворачивается на Чупитулас на запад, в направлении парка. — А может, и нет.
Его голос звучит храбро, уверенно, как у полицейских из телевизора его детства, но в желудке поднимается страх, и волосы на загривке дыбом. И тоненький, но резкий внутренний голос подсказывает: удирать, пока не поздно, блядь, ураган ведь идет, не шутка, никто не станет винить, если он пока отступится.
Если не хочешь, чтобы фотографии попали в прессу, сказал тот человек по телефону. Фрэнк не думает, что существуют какие-то снимки, но уверенности быть не может. Он знает: в конечном счете, выбора нет, предчувствия бесполезны. Он сделает, что велит Джозеф Лета, потому как у него есть секреты — способные искалечить жизнь, — и теперь их приставили к его горлу. Он щурится сквозь лобовое стекло, по которому мечутся беспомощные дворники, и следует за неверным светом фар.
— Пожалуйста… скажите, чего вы хотите, — шепчет Лукреция, ненавидя страх в своем голосе. Рука в латексной перчатке снова отвешивает ей оплеуху, так сильно, что рот наполняется кровью. Она не глотает, дает стечь по подбородку. Ее всегда тошнило от собственной крови.
— Я задаю вопросы тебе, — говорит человек. — Такое правило.
Человек с глазами цвета камня стоит на коленях, проверяя узлы нейлоновой веревки, которой он туго стянул ее запястья и лодыжки. Упирает пистолет прямо под ее ключицу.
— Я знаю, кто ты, — говорит она. Он останавливается, смотрит на нее сквозь сальные пряди, то и дело падающие на глаза. Снова отбрасывает волосы, показывая худое, заостренное как кинжал лицо. Вид у него взволнованный и ждущий, руки дрожат.
— Ты больной сукин сын, который убил моего брата, — говорит Лукреция.
— Я гораздо большее, — отвечает человек, и на его лице проступает нервная, застенчивая улыбка. — Но ты это уже знаешь, верно? Конечно, Они тебе все обо мне рассказали.
— Джаред умер из-за тебя, — шепчет она, сжавшись, ожидая нового удара. Но мужчина просто улыбается шире и прикрывает рот затянутой в латекс свободной рукой, будто внезапно почувствовал свою усмешку и не хочет показывать, какое возбуждение и удовольствие доставляет ему эта сцена.
Он убирает руку, и улыбки больше нет.
— А Они сказали тебе, что это должен был быть не твой брат? Они сказали, что это должна была быть ты, и я вроде как напортачил?
Лукреция закрывает глаза, не желая верить услышанному, но знает, что он говорит правду. Столько раз он желала оказаться на месте Бенни, ведь в таком случае у него все же остался бы Джаред. А теперь этот сумасшедший говорит, что так и было запланировано.
— На то нам и дается второй шанс, верно, Лукас? — то, как он произносит имя, причиняет почти такую же боль, как пощечина.
— Ты мертв, — говорит она. Как хорошо это сказать, дать словам сойти с разбитых, распухших губ. — Ты понятия не имеешь, что начал и чем это закончится.
Человек наклоняется над ней. Она не открывает глаз, но чувствует его лицо в сантиметрах от своего, чувствует его дыхание, запах полоскания для рта и гнилых зубов.
— Это Они тебе сказали, Лукас Дюбуа? Они сказали тебе, что я всего лишь маньяк, серийный убийца, которого заводят транссексуалы и маленькие мальчики в женском белье?
Когда она не отвечает и даже не открывает глаз, он бьет ее снова, бьет так сильно, что в ушах звенит.
— Отвечай, ты, евнух ублюдочный!
— Покойник, — говорит она, и он снова наносит удар.
— Нет, нет, нет! — он налетает на нее как буря, словно дикая ярость урагана влилась в этого тощего, безумного человека. Не обращая внимания на боль, она тянется к нему, пытается дотронуться до его разума, как с Джаредом и вороном.
Когда ее дух соприкасается с его, Лукреция кричит. Глубоко в его черепе свернулось кольцами нечто, змея из живого огня, извивающийся разряд чистого белого жара, который жалит и прожигает ее мысли. Тело Лукреции корчится в припадке, она прокусывает язык до рваной раны.
— Я черта, которая подводит итог всему этому, Лукас! Я печать порядка, что заклеймит Их хаос. Твой хаос, Лукас Дюбуа.
Но ее больше не задевают слова, отраженные ударом из раскаленного добела горна его мозга. Память об ослепительной силе, способной раскалывать деревья как полено и испепелять кости, нечто большее, нежели память. Нечто горячее звезды вползает в нее, в каждую клетку тела, втискивается между молекулами, между субатомными частицами ее существа, пока не остается никакой разницы между Лукрецией и созданием, вырвавшимся из разума человека.
Ее веки распахиваются. Он нависает над ней, пышет огнем и паром. Оно льется расплавленной породой из его губ, течет лавой из ушей и с шипением падает на ее кожу. И некуда сбежать, не разорвать связь с этим кипящим духом. Ее спина выгибается дугой, она слышит, как позвонки скрежещут друг о друга.
— Я река, — говорит он, и пылающие глаза так ужасно близко. Но последняя мысль Лукреции перед тем, как потерять сознание, не о чудовище, не об этом человеке, пораженном болезнью и электричеством. Она о Джареде, она пробивает крошечное отверстие в огне и прорывается с силой, позаимствованной у яростного безумца. Потом нет ничего, кроме милостивой тьмы.