Подобное же юмористическое применение штампов находим и у Л. Ленча:
…раз ты вышла замуж за руководящие кадры – должна быть культурной… (Дорогие гости, 37).
– Ну, а как тут у вас идут танцы?… Как говорится, каков процент охвата? (Там же, 73).
Можно допустить, что в первые годы Революции штампы, насаждаемые властью, привились из-за языковой нетребовательности серой массы, вовлеченной в построение советского государства. Но время шло, а уровень грамотности советского обывателя всё еще оставался низким. Некоторые писатели (в частности, Б. Пильняк) охотно обыгрывали языковые ляпсусы, другие же, как К. Ф. Федин, возмущались падением культуры речи, откровенно заявляя:
«Можно было бы собрать неисчислимое множество примеров безграмотности повседневной нашей литературной действительности… Ошибки, повторяемые газетой и журналом, усваиваются всей страной. А мы ликвидируем неграмотность и насаждаем безграмотность…» («Фельетон о языке…», Звезда, № 9, 1929).
Через два с лишним десятилетия К. Паустовский в статье «Поэзия прозы» с горечью писал о том, что «много искаженных, испорченных слов проникает в газеты и даже в художественную литературу».
Действительно, в течение многих лет советы уделяли преподаванию русского языка самое незначительное внимание, делая упор на политическое воспитание молодежи и ее техническое образование. Неудивительно поэтому, что некая Е. Строгова в своей статье «О невежестве» (Известия, 27 июня 1936), говоря о культурном уровне студентов Института мясной промышленности, вынуждена была констатировать:
«…На диктанте студенты получили почти поголовные «неуды». Из 73 дипломников 30 человек не были допущены к дипломному проектированию, потому что обнаружили безграмотность на экзамене по русскому языку…»
Т. Косых, директор Московского государственного педагогического института и проф. И. Устинов, декан факультета языка и литературы, подтверждали, что «…с преподаванием его (русского языка – Ф.) в нашей средней и высшей школе дело обстоит крайне неблагополучно. Несомненно, за последнее время произошли сдвиги в сторону повышения грамотности учащихся. Однако, эти сдвиги далеко недостаточны. Так, например, грамотность отличников, поступивших в 1937/8 учебном году на литературный факультет Московского государственного педагогического института, оказалась не на должной высоте. В проверочном диктанте часть «отличников» сделала до 20 ошибок». (Правда, 29 июля 1938).
Шли годы, а грамотность и культурность речи в СССР продолжали оставаться на недопустимо-низком уровне. Академик С. Обнорский жаловался, что «…наша средняя школа всё еще не достаточно вооружает учащихся подлинным знанием русского языка, не прививает им вкуса к культуре речи… Но работа над культурой речи не может ограничиться только стенами средней школы… Наблюдаемые сейчас в этом отношении беспечность и безразличие в вузах как со стороны студентов, так и со стороны профессуры, являются существенной помехой в общем подъеме языковой культуры нашей страны». («Заметки о культуре речи», Известия, 23 июня 1940).
В декабре 1954 года Н. Задорнов всё еще отмечал в цитированной выше статье, что «наша учащаяся молодежь недостаточно хорошо владеет речью, а грамотно пишет, лишь пользуясь ограниченным количеством слов и выражений».
Результатом такого падения культуры речи и невнимания к изучению родного языка явилось и то, что районные газеты «полны безграмотной чепухи», по утверждению известного журналиста Г. Рыклина («О культуре слова», Правда, 5 мая 1938). Он указывает, что «…в районной газете «Ленинский Путь» (Омская область)…то и дело мелькают такие фразы:
«- Разговаривают о ликвидации неграмотных и малограмотных…
– Хужее дело обстоит…
– Тягловую силу считают только кормить овсом…»
Впрочем, и на страницах столичной прессы авторы встречали такие, мы бы сказали, странные прилагательные как «плательные ткани» или «мальчиковая обувь».
Последнее выражение встречаем и в нашумевшем романе В. Пановой «Времена года», стр. 340:
Она надела приготовленную заранее рабочую робу: мальчиковые ботинки, стеганые штаны…
Этим прилагательным пользуется и О. Берггольц в своей статье «О наших детях», помещенной в «Литературной Газете» от 25 марта 1954 г.:
В связи с этим раздельным обучением получается, что у нас отдельные мальчиковые пионерские отряды и отдельные девочкины пионерские отряды.
* * *
Смешное от безграмотности – явление, характерное не только для советского языка, и потому мы остановимся всего лишь на нескольких примерах.
Так, «низовые» работники торговли иногда старались «культурно» обслужить покупателя, предлагая ему «детское мясо» вместо «мяса для детей» по соответствующему талону продовольственной карточки или «брачные фрукты» вместо бракованных фруктов. Сапожная артель объявляла о своем намерении шить «детские ботинки из кожи родителей», а продавцы керосина вывешивали подчас красноречивые надписи: «Гражданкам с узким горлышком керосин не отпускается», протестуя таким образом против неудобных для наполнения сосудов.
После постановления партии и правительства о проверке мер и весов в государственных магазинах, вызванного систематическим обмериванием и обвешиванием потребителя, безграмотные завмаги вывешивали иногда плакаты вроде следующего:
«Встретим покупателя полновесной гирей».
Ю. Трифонов, описывая студенческую вечеринку, показывает, как учащаяся молодежь пародирует подобную фразеологию:
– Прямо перед входом висел большой плакат: «Ударим по имянинникам доброкачественным подарком». (Студенты, 110).
Но, конечно, комические моменты в языке были порождены не только безграмотностью. Нередко народ сознательно творил слова, потешные сами по себе, или вызывающие смешные ассоциации. Так появились «фабзаяц» от «фабзавучник», «комса» от «комсомолец» (имелась в виду мелкая рыбешка), «сопляжник» от «бывающий вместе на пляже», и т. д. Эти слова не только вошли в быт, но даже проникли в поэзию. У А. Безыменского, например, мы находим стихотворение под названием «Фабзаяц-май», а в другом стихотворении, рисуя картину студенческого общежития, тот же поэт пишет:
…Народищу, что зерен в жите,
Всё комнарод или комса.
Естественно, что наряду с безобидным юмором народ создает и сатирическое отображение действительности, но с утверждением советской власти и имманентного ей террора сатира должна была умолкнуть: закрылись все юмористические журналы («Смехач», «Бегемот», «Чудак», «Бузотер» и др.), кроме официально-партийного «Крокодила». После «показательных процессов» 1936-38 гг. фельетоны почти исчезли со страниц «Правды», «Известий» и других газет, а их авторы – из числа находящихся на свободе. Полосы газет стали такими безнадежно серыми и скучными, что даже В. Лебедев-Кумач вынужден был «наивно» опросить:
«…где у нас острый сатирический фельетон? Почему он пропал? Где у нас веселая и умная стихотворная шутка? Почему не видно у нас «кавалерию острот, готовой ринуться в гике?» (Правда, 6 янв. 1939).
Устное сатирическое творчество ушло в глубокое подполье, породив многочисленные и яркие антисоветские анекдоты, не являющиеся компетенцией данной работы. В обиходе же допускаются, да и то не официально, лишь хозяйственно-бытовые юморески.
Вспомним, например, что в голодные годы гражданской войны и разрухи, хозяева, приглашая гостей к столу, говорили: «Лошади поданы», а пирог с мясом вместо «кулебяки» именовали «кобылякой» (см. С. Карцевский, «Язык, война и революция», стр. 35).
В. Каверин, описывая студенческую вечеринку конца двадцатых годов, сообщал, как нечто общепонятное:
Колбаса была трех сортов – «Маруся отравилась», «За что боролись» и «Собачья радость». (Исполнение желаний, Гослитиздат, 1937, стр. 284).
В голодном 1933 г. единственным видом колбасы, имевшимся в открытой продаже, была колбаса из конины. Население непочтительно называло ее «Конницей Буденного», юмористически связывая появление этой колбасы с уходом в прошлое красной кавалерии, вытесняемой мотомехчастями.