На четвертой остановке он задержался, поднял все оконные рамы в пустом салоне и оставил гореть только пару лампочек. Ветер летним половодьем хлынул в открытые шлюзы окон, и теперь автобус на ходу трубил, как морская раковина. Колеса шуршали по лунному свету, а серебристый асфальт плыл вдоль молочных бульваров, среди бархатно-черных теней.
На семнадцатой остановке он едва не проскочил мимо ожидавшей автобуса девушки.
Хотя она стояла на виду, он так углубился в свое дыхание и улыбку, что пролетел добрых двадцать ярдов вперед — ей даже пришлось немного пробежаться, прежде чем войти в открытую дверь.
Он извинился, она опустила монетки в звенящую серебром кассу и села наискосок от кабины, где он краем глаза мог ее видеть в зеркале верхнего вида. В полумраке она сидела неподвижно и прямо, сложив руки на коленях и сдвинув ноги; ветер шевелил ее длинные волосы.
И он влюбился.
Вот так, предельно просто. Влюбился в эту девушку, совсем юную, сидевшую наискосок от него, белокожую, как млечный цветок, всю аккуратную, ладненькую, чистую. Ее темные волосы развевались на ветру, как дым, а она сидела так спокойно, так безмятежно, не догадываясь о своей красоте и молодости. В начале вечера она нанесла на кожу капельку духов, но их аромат почти выветрился и теперь едва уловимо витал в воздухе. Она светилась счастьем, как будто в ее жизнь этой ночью вошло нечто значительное; личико сияло, глаза блестели, на ходу ее слегка раскачивало из стороны в сторону, и на поворотах она придерживалась за поручень.
«А ведь я ее люблю, — подумал он и сам удивился. — Как это ни смешно, я ее люблю».
Он уже знал, какой у нее голос — нежный и ласковый, и как она будет держаться, и как себя поведет когда бы то ни было, в любых обстоятельствах. Это было видно по ее глазам и по мягким движениям рук. Да и лицо ее не горело огнем, не замыкалось в себе, а освещало все вокруг лучистым сиянием. От него напитывались другие. От него в автобусе стало светлей. В нем отражался он сам и целый мир.
«Тебе это известно? — мысленно спрашивал он, обращаясь к ее отражению в зеркале. — Знаешь ли ты, как я тебя люблю? Догадываешься?»
Они мчались летними улицами в полночную сторону.
Потом до него дошло. В каждом мужчине, даже если это ему невдомек, даже если мыслей таких нет, теплится образ женщины, которую ему суждено полюбить. Из чего сплетается ее образ — из всех мелодий, звучавших в его жизни, из всех деревьев, из друзей детства, — никто не рискнет сказать наверняка. Чьи у нее глаза: не его ли родной матери; чей подбородок: не двоюродной ли сестры, которая четверть века назад купалась с ним в озере, — никому не дано этого знать. Но почитай, каждый мужчина носит при себе этот портрет, словно медальон, словно перламутровую камею, но извлекает на свет редко, а после свадьбы даже не притрагивается, чтобы избежать сравнений. Не каждому случится встретить свою суженую, разве что промелькнет она в темноте кинотеатра, на страницах книги или где-нибудь на улице. Да и то после полуночи, когда город уже спит, а подушка холодна. Этот портрет соткан из всех снов, из всех женщин, из всех лунных ночей со времен творения.
«Сказать ей? — спрашивал он себя. — Как подступиться?»
Теперь она закрыла глаза и откинулась на спинку, вспоминая прошедший вечер.
«Если бы ты знала», — подумал он и пришел в смятение. Оставалось всего девять остановок. В любую минуту она могла дернуть за шнур звонка и уйти в ночь. А ему останется выбор — то ли ни с того ни с сего ее окликнуть, то ли промолчать. «Меня зовут Уильям Беккер, а тебя? Где ты живешь? Когда мы увидимся?»
Восемь остановок. Не вставая с места, она сменила позу и стала смотреть в окно.
«Меня зовут Уильям Беккет. Я тебя люблю», — повторял он.
Ее рука потянулась к шнуру. «Нет», — молча взмолился он.
Тишину прорезал звонок. Она поднялась с места, и он направил автобус к остановке. Можно, конечно, приехать сюда утром. Стоять и ждать, пока она не появится, а потом сказать ей… сказать…
По его лицу пробежала легкая судорога, оно поднялось к зеркалу, потом обратилось вперед, где тянулась дорога, а в листве красовалась луна. Он понял, что не сможет прийти сюда утром.
Когда автобус остановился, она уже стояла у выхода. Дожидалась, когда он откроет дверь. Немного помедлив, он заговорил:
— Меня…
Она полуобернулась в его сторону, и лицо ее вместило все, что грезилось ему вечерами, когда он в свободные часы гулял у моря.
От нажатия на пневматическое реле дверь с шипением отъехала в сторону; пассажирка вышла и стала удаляться по лунной дорожке среди деревьев.
Даже имени ее не знаю, подумал он, даже голоса ее не слышал. Не закрывая дверь, он провожал ее взглядом по темной улице. Даже не посмотрел, есть ли у нее на пальце кольцо, думал он.
Потом он закрыл дверь и продолжил путь; ему вдруг стало очень холодно, руки на руле затряслись, глаза не разбирали дороги. Пришлось съехать на обочину и закрыть все окна, чтобы не было сквозняка. Через полчаса, проезжая в обратном направлении все той же улицей, он убедился в отсутствии транспорта и нажал на газ; впереди него была только луна, а позади — пустой автобусный салон, и он спешил, спешил, говоря себе: «Если не тормозить, скоро буду на побережье, а там, коли повезет, увижу еще раз, как светится вода, покурю, воздухом подышу — и назад, пустым через пустой город».
Рэй Бредбери
Зеленое утро
Когда солнце зашло, он присел возле тропы и приготовил нехитрый ужин; потом, кладя в рот еду и задумчиво жуя, слушал, как потрескивает огонь. День был похож на тридцать других: с утра пораньше вырыть побольше аккуратных ямок, потом сыпать в них семена и носить воду из прозрачных каналов. Сейчас, скованный свинцовой усталостью, он лежал, глядя, как в небе один оттенок темноты сменялся другим.
Его звали Бенджамен Дрисколл, ему был тридцать один год. Он мечтал о том, чтобы весь Марс зазеленел, покрылся высокими деревьями с густой листвой, рождающей воздух, больше воздуха; пусть растут во все времена года, освежают города и душное лето, не пускают зимние ветры. Дерево, чего — чего только оно не может… Оно красит природу, простирает тень, роняет плоды. Или становится царством детских игр — целый небесный мир, где можно лазить, играть, висеть на руках… Средоточие пищи и радости — вот что такое дерево. Но большинство деревьев — это живительный холодок для легких и ласковый шелест для уха, который ночью, когда лежишь в снежно-белой постели, баюкает тебя.
Он лежал и слушал, как темная почва собирается с силами, ожидая солнца, ожидая дождей, которых все нет и нет… Приложив ухо к земле, он слышал поступь грядущих годов и видел — видел, как посаженные сегодня семена брызжут зеленью, как ветка за веткой рвутся к небу, цепляются за него и тянутся ввысь, и весь Марс становится солнечным лесом, светлым фруктовым садом.
Рано утром, едва маленькое бледное солнце всплывет над складками холмов, он встанет, живо проглотит завтрак с дымком, затопчет головешки и выйдет в путь с рюкзаком, выбирая места, копая, сажая семена или саженцы, осторожно уминая землю, поливая — и дальше, насвистывая и глядя в ясное небо, а оно к полудню все ярче и жарче…
— Тебе нужен воздух, — сказал он своему костру. Костер — живой румяный товарищ, который шутливо кусает тебе пальцы, а в прохладные ночи, теплый, дремлет рядом, щуря сонные розовые глаза… — Нам всем нужен воздух. Здесь, на Марсе, воздух редкий. Чуть что, и устал. Все равно что в Андах, в Южной Америке. Вдохнул и не чувствуешь. Никак не надышишься.
Он тронул грудную клетку. Как она расширилась за тридцать дней! Да, им нужно развивать легкие, чтобы вдохнуть побольше воздуха. Или еще сажать деревья.
— Понял, зачем я здесь? — сказал он. Огонь стрельнул. — В школе нам рассказывали про Джонни Эплсида. Как он шел через Америку и сажал яблони. А ведь мое дело поважнее. Я сажаю дубы, вязы и клены. Всякие деревья: осины, каштаны и кедры. Я делаю не просто плоды для желудка, а воздух для легких. Только подумать: когда все эти деревья наконец вырастут, сколько, сколько от них будет кислорода!