Паша хотел того же, но он не был «солнцем», и ребята не только не тянулись к нему, а, наоборот, отталкивали, не прощая заносчивости и обидчивости.
То и другое было у Паши от мамы Елизаветы Ивановны. Мама ничего не жалела для Паши и, нанимая преподавателей, учила его музыке, пению, рисованию и языкам, сразу трем: немецкому, английскому и французскому. Но предпочтение отдавала почему-то немецкому.
К Пашиным товарищам по классу она относилась высокомерно: «Серенькие, бог талантами обидел…» — и наставляла Пашу гордиться своим даром художника и полиглота. Паша гордился, не упуская случая распустить павлиньи перья талантов, но при этом так важно надувался и смотрел на всех сверху вниз, что ребята вместо признательности награждали его смехом. Паша обижался и шел искать утешения у мамы. Но мама никогда не утешала Пашу, наоборот, растравляла обиду, как палач рану, и внушала никогда и ни в чем не прощать обидчикам. «Ты выше их, — говорила она, загадочно глядя на Пашу, — и, пробьет час, ты сам узнаешь об этом».
Час пробил, когда Гитлер напал на СССР. В тот же день, когда это случилось, мама, Елизавета Ивановна, увела Пашу на берег Рузы подальше от людских глаз и ушей и заговорила с ним на… чистейшем немецком языке. У Паши от удивления язык отнялся: мама, уча его немецкому, сама, как он знал, всю жизнь довольствовалась русским.
— Ты знаешь немецкий? — испуганно спросил он. Испуганно, потому что за всем этим скрывалась какая-то тайна, а все таинственное Пашу пугало с детства.
— С тех пор, как научилась говорить, — сказала мама и открыла Паше тайну, которую хранила все годы жизни при Советской власти.
Она, а значит, и он, Паша, из обрусевших немцев. Ее, а значит, и его, Пашины, дальние предки служили еще царю Петру. Ближние предки служили другим, ближним царям, пока последнего из них, царя Николая, не скинула революция. С царем, лишившись нажитых имений, слетели и царевы слуги. В том числе и ближние предки Пашиной мамы, а значит, и самого Паши. Изгнанные из Петрограда, они осели в Осташеве, где и дали потомство в лице Эльзы Иоганновны и ее сына Пауля Оскаровича.
«Какой Эльзы? Какого Пауля?» — вопросы готовы были сорваться с Пашиного языка, но мысль опередила мамин ответ, и Паша понял: Эльза и Пауль — их подлинные имена, мамино и его. Спросил только, Меевы они или еще кто?
— Мейеры! — сказала мама Эльза, и в голосе у нее прозвучала гордость. — Арийцы!
У Толи Шумова в отличие от новоиспеченного арийца Пауля не было таких знатных холуев-предков.
У него тоже была мама, Евдокия Степановна, и, когда началась война, она, как и мама Эльза, тоже увела сына из дома. Но не так, как та, чтобы быть подальше от людей, а наоборот, чтобы быть к людям поближе. И у знакомых, куда они пришли, сказала, что уезжает в командировку «по линии райкома партии». Куда — еще не знает, но вернется не скоро и поэтому оставляет Толю на попечение своей подруги Анны Ильиничны.
— Время от времени я тебя буду навещать, — проговорилась мама, едва сдерживая слезы, и по словам этим, по набухшим мешочкам маминых век Толя вдруг догадался, о какой «командировке» идет речь. Читал ведь:
«Земля будет гореть под ногами у оккупантов…»
А оккупанты перли ходко. Недолог час, и сюда нагрянут, в Осташево. А раз нагрянут, значит, и у них, нагрянувших, тоже загорится под ногами русская земля. И подожжет эту землю его мама. Мама? Одна? Пусть не одна, пусть вместе с другими, но другие, хоть и верные, все равно не так надежны, как он, ее сын. Только он в случае чего, не щадя себя, сможет защитить свою маму, партизанку и подпольщицу, а раз так, пусть знает, что он от нее ни на шаг!
— Я с тобой, — сказал Толя и отвернулся, боясь маминых глаз. Мама часто убеждала его не столько словами, сколько глазами.
— Пароль? — вдруг спросила мама. Толя, опешив, поднял голову: шутит она, что ли? Но мама смотрела строго и ждала ответа. Толя растерялся.
— Я… я не знаю… — сказал он, пожав плечами.
— Ну вот, — мама посмотрела на Анну Ильиничну, как бы приглашая ту в свидетельницы. — Не знает, а хочет со мной. — И к сыну: — Как же я приму тебя без пароля?
— Куда примешь? — схитрил Толя.
Но мама была начеку и не открылась, уйдя от прямого ответа.
— Куда ты сам хочешь, — сказала она и, сочтя, что игра «горячо-холодно» зашла слишком далеко, сердито умолкла. Но, видя, что сын обиженно нахмурился, сказала, оправдывая свою неуступчивость: — Ты пионер, а я коммунистка. Нас много, а дисциплина одна на всех. Хоть и называется по-разному. На твоем, детском, языке — пионерской, на моем, взрослом, — партийной. Тебе со мной нельзя! Не я не велю, дисциплина!
Но у Толи насчет дисциплины были свои соображения…
Осташево, больше деревянное, чем каменное, жило в последнее время без музыки, без песен.
И вдруг Осташево запело. Это было так удивительно, что жители пораскрывали окна и двери и во все глаза уставились на поющих. Их было не то четверо, не то пятеро, но с каждой минутой становилось все больше, потому что, шагая по улице, они то и дело останавливались возле какого-нибудь дома, и головастый крепыш, стриженный под бокс, в кепчонке, задранной на затылок, орал в любопытные окна:
— Володька, выходи строиться!..
И компания, подхватив новичка, шла дальше, распевая во все горло:
Вперед, заре навстречу,
Товарищи в борьбе!
Штыками и картечью
Проложим путь себе…
Наблюдающие неодобрительно переглядывались: кругом смертное время, а Тольке Шумову с пионерами неймется. У них, видишь ли, потешный час. И куда только этих неугомонов несет?
А неугомонов прямым ходом несло в военкомат.
Когда Толя открыл дверь с серебряной табличкой, на него обрушился водопад голосов. В комнате, перебивая друг друга, гудели мужчины в штатском, наседая на мужчин в военном. Шла мобилизация.
Толя протиснулся к столу, где шла самая горячая схватка, и тут же попал в поле зрения огромных, как колесные ободья, очков, сидящих на прямом, как штык, носе.
— Тебе чего, мальчик? — грубо спросил человек в очках, прервав дискуссию с каким-то железнодорожником. — Ну?
Человек, чувствовалось, устал, и Толя простил ему грубость.
— С командой!.. На фронт! — крикнул он в тон очкастому и замер, оглушенный собственной смелостью.
Очкастый беззвучно засмеялся и вдруг, озорно сверкнув глазами, скомандовал:
— Гони!
— Кого… гнать? — опешил Толя.
— Команду. Сюда, ко мне!
Толя привел ребят и удивился, что в комнате стало вдруг свободней. А это любопытство прижало собравшихся к стенам, и они, выглядывая друг у друга из-за плеч, с интересом следили за происходящим.
Толя построил ребят и представился:
— Командир Шумов!
— Смирно! — скомандовал очкастый. — Кругом! По домам и родным школам грызть гранит науки, шагом марш!..
…Осташево, прощаясь с летом, било поклоны наступающей осени. Гнуло перед грустной гостьей шеи яблоневых ветвей, бросало под ноги ковровые дорожки листопада, зажигало красные лампы рябин…
Осень хоть и красивое, но в то же время и самое тоскливое время года, пора умирания цветов, птичьих песен, солнечного тепла. Но в жизни Толи Шумова еще никогда не было такой тоскливой осени, как эта. Во-первых, пришла война. Во-вторых, что куда важнее первого, его не взяли на эту войну. Маму взяли, а его нет. По-своему, они, взрослые, конечно правы, война — не дело детей. Но где им, взрослым, знать другое, что он, Толя Шумов, давным-давно не чувствует себя ребенком. И Володя Колядов не чувствует, и все другие из их компании старшеклассников. А если этим взрослым на словах все равно ничего не докажешь, то они постараются доказать свою взрослость на деле — возьмут и сбегут на войну!
Но им не пришлось бежать из дома. Война сама пришла к ним в дом.