Ребята разлеглись, задремали. А мне как-то жалко спать. Захотелось ещё раз войти в монастырь, уже одному. Подошёл к воротам, нажал. Пролез.
Пусто. Гулко. Никого. Походил по звенящим плитам, посмотрел через окошко в трапезную. Есть охота. Потом влез на стену. И пошёл по ней. Долго шёл. И вдруг мне показалось, что впереди, между зубцами, кто-то стоит. Выглянул и спрятался. Точно. Так я испугался! Побежал обратно, слез, еле ворота открыл, вылез. Ребята все спят…
Слез я к реке. Вижу, в лодке спит человек. Услышал меня — проснулся.
— Здорово, — говорит, — мне жена не велит ездить, но я поеду. Садись.
Я сел, он рванул за верёвку на корме, мотор затрещал, и нас сразу вынесло на середину.
Вода широкая, светлая. И лодка несётся по кривой. А он вдруг бросил руль, вскочил на скамейку и закричал:
— Вот оно! Красота! Свобода! Простор! Ура!
А лодка несётся, неизвестно куда. Пришлось мне сесть за руль. И так мы с ним гоняли по всей реке.
Потом пристали к островку. На нём каменный домик. Я уже знал, что называется он скит. Сюда монахи удалялись для размышлений. И правда, хорошо тут. Холодно, ясно. Долго я сидел на каменных ступеньках, смотрел вокруг. Словно триста лет назад…
А потом уже была ночь и раннее утро, и мы уже в поезде ехали домой, а спать всё равно совершенно не хотелось. Я вышел в тамбур. Поезд шёл через лес, трава была мокрая, а дым от паровоза входил в кусты и долго там стоял неподвижно.
Буду грустным
Я вдруг засмотрелся, как градины скачут на подоконнике — ударится и летит вверх, всё медленнее, медленнее, повисит — и вниз.
А некоторые долетят до стекла, прилипнут, и сползают, и тают.
Тут снова Лёха, мой племянник, ложкой бьёт по столу и кричит:
— Похо-лоданье! Похо-лоданье!
Да, уж осень. Скоро уезжать с дачи. Холодно, пальцы в носках замёрзли, скрипят друг о друга.
— Похо-лоданье! Похо-лоданье!
— Лёха! Прекрати, слышишь? А то брошу всё, сам пришивай свои пуговицы!
Сразу замолк.
Я тяну иголку, и вдруг комок такой из ниток получился, я дёрнул со злости и вообще порвал.
— А-а-а, проклятье! Вот мать твоя придёт, пусть и пришивает!
— Похо-лоданье! Похо-лоданье! Похо-лоданье! Потом вдруг вскочил — и на улицу. Я тоже вышел.
И верно, град кончился. Холодно, чисто. С крыши капает. На цветах капельки. Вдохнул весь запах, какой там был, и пошёл.
«Нет, — думаю, — так нельзя, надо развеселиться немножко».
Вдруг наискосок Лёха пронёсся. Подбежал к гаражу железному, чёрному, выхватил мел и написал: «Мне нравится мороженое за 9, 11, 13, 19, 22 и 28 копеек».
Повернулся и помчался на толпу своих друзей, сразу трёх свалил. Это у них называется — казаки-разбойники. Вот тоже, жизнерадостный рахит.
Ему всё нравится.
Я прошёл Красный пруд, вышел на обрыв, а внизу — парк. Весь мокрый, зелёный. Пустой. Вот передо мной квадрат, а по бокам аллеи, а по аллеям в два ряда, как шахматные фигурки, белые статуи стоят. Я вдруг представил партию, — как они двигаются среди зелени, делают свои ходы.
— Нет, — говорю, — хватит, надо сбросить задумчивость, взбодриться.
Спустился и пошёл по аллее. Повсюду жёлуди, жёлтые, как полированные, рассыпаны. И нигде — ни души. Долго я ходил по аллеям. Хорошо. И вдруг — ба! — навстречу прётся Борька Долгов.
Вот уж некстати! Я знал, что он по списку весь класс наш объезжает — навещает. Вот и ко мне пожаловал. Ну что ж. Идём, беседуем. В основном, конечно, он трендит, я молчу.
Вдруг он усмехается:
— Да, интересно.
— Что интересно?
— Как ты сказал зло: «Молодец, что меня нашёл!» Смысл один, а тон — совсем другой.
Это верно. Он вообще умный человек, здорово всё понимает.
Но как-то не всегда в этом признаётся. Любимое его выражение: «Как человек — я тебя понимаю, но как староста — нет, не понимаю». Что за раздвоение? Ну зачем он так?
— Э, — говорит, — ты что там задумался, а? Ты, — говорит, — что-то невесел. Надо весёлым быть, бодрым. Бодрым!
Стал трясти меня, трясти. Потом вдруг отпустил, вынул из кармана список нашего класса и против моей фамилии птичку поставил, но крыльями вниз.
Потом тоже замолчал. Аллеи пустые. Лист отцепится с дерева и падает так, ныряет: влево-вправо, влево-вправо и по песку — шарк…
Долгов покашлял — сыро — и говорит мне:
— Да! Очень был удивлён, не застав тебя на весах. Это верно. Был у меня всё лето такой бзик — взвешиваться. Решил за лето вес накачать — в полтора раза, за счёт мышц. Внушили мне, что это вполне возможно. Гантели, резина по восемь часов. Всё лето убил. Прибавил десять граммов.
Я, честно говоря, подозревал.
Это легенда такая почему-то: выступает чемпион, скажем, по борьбе, и обязательно: в детстве я был хилым, болезненным, руку не мог поднять, но упорные тренировки…
Зачем это нужно — внушать, что самые сильные — из слабых? Руки тонкие, ноги тонкие — значит, борец? Зачем выдумывать? Ведь, если честно, — уж как родился не гигантом, то таким и будешь в основном, а уж если родился как бык, так и говори.
Шёл я, думал об этом и молчал.
«Нет, — думаю, — нет, надо развеселиться».
И вот вышли мы к заливу. Широкая вода, туман. Волны, такие слабые пирамидки, подходят к берегу — чмок! Чайки летают бесшумно, тени под крыльями. Стояли молча, смотрели. Хорошо.
И вдруг мне мысль:
«А почему это я всегда должен быть непременно весёлым? Буду сегодня грустным».
Сочинение
Учился я всегда обычно, как все, и вдруг в этой четверти открылся у меня внезапный талант сочинения писать. То есть потрясающе стало выходить! Только гляну на тему, сразу понимаю — значит, тут так, а тут этак, а тут цитата, а в заключении о том-то и том-то. Всё ясно с начала до конца. Только написать остаётся.
Как сказал Иван Давыдович:
«Крайне всё верно, даже удивительно!»
Так и писал, то есть сначала соображал, что тут надо, а потом это до крайности доводил, до предела, чтобы оценка наивысшая была. Если, скажем, про лишних людей писал, то уж они у меня такие выходили лишние, что дальше некуда. Просто идеальные сочинения получались. Уж обязательно они к директору попадали, а он в роно отдавал, а те в гороно, потом дальше, уже не знаю куда, месяца через два они обычно возвращались с какими-то печатями, подписями, и сразу же на голубой ленточке на специальной доске вывешивались.
Поэтому, когда Иван Давыдович входил после проверки с кипой тетрадей, я и не волновался ничуть. И действительно:
— Горохов, как всегда, пять.
Но как-то без радости говорил, я это чувствовал. Да и я что-то не очень, слишком уж спокоен, даже противно. Вроде бы всё в порядке, а вот счастья особенного что-то не наблюдалось.
И вот однажды Иван Давыдович пишет на доске вольную тему: «Лучший день моей жизни».
Я как глянул, сразу понял, что про сбор металлолома буду писать, когда мы первое место заняли. Верные пять баллов. И вдруг вспомнил другое, совсем другой день. То есть сначала вдруг мне жарко стало. Потом вдруг землю перед глазами увидел — засохшую, серую, комками. Что это, думаю, откуда? А потом и остальное всё явилось: жёлтые ломкие стебли вверх уходят, и на маленькой скамеечке, переносной, женщина в белой панаме карандаш серпом точит, говорит что-то, смеётся. Это в Пушкине, летом. А это моя мама раньше, молодая. А это её работа — жёлтые стебли вверх, и на некоторых наверху мешочки из пергамента, чтобы колосья не опылялись, как не нужно, — это я только сейчас понял. Это мама моя такой сорт выводила, чтобы не падала рожь, стояла, чтоб убирать её было легче.
Потом из этого леса жёлтого высокие люди выходят, садятся на корточки, газету стелют и кладут огурцы, хлеб чёрный, мягкий, помидоры, соль. А главное, что мы ели — до сих пор не могу забыть — ели мы что-то в таких маленьких баночках стеклянных с железной крышкой, жёлтое, вроде масла. И так это было вкусно, такое счастье! И сколько я потом ни спрашивал у всех — никто не помнит, что же это такое было, даже форму баночки в воздухе рисовал — никто не помнит, смеются, не было, говорят, ничего такого, выдумываешь. Ничего себе выдумываешь — до сих пор я этот вкус чувствую!