Все они, это старичье, искренне рады Рождеству. Солнце снова взошло, и они, проснувшись, к легкому своему удивлению, обнаружили, что все еще живы. Им больше не нужно никаких откровений. Они хлопочут вокруг меня, потому что я еще достаточно молод, чтобы ждать чего-то от этого мира. Они то и дело протягивают мне блюдо с ветчиной, хотя для их худых, в старческих пятнах рук оно тяжело, как наковальня, и только что не падает. «Еще, Хантер? Тебе добавить гарнира?» Они подвигают ко мне переваренные овощи. «Кушай, Хантер, кушай, — говорят они мне. — Кушай на здоровье». До меня постепенно доходит, что я ем за всех пятерых детей-инвалидов.
Они хмурят брови и внимательно склоняют головы набок, слушая меня. Кивают и сокрушенно поджимают губы над посеребренными блюдами, расставленными на белой кружевной скатерти. Кроме блюд на столе красуются произвольно расставленные фарфоровые плошки различного калибра и различной глубины, все с одинаковыми бело-голубыми идиллическими сельскими видами. Содержимое плошек, в зависимости от их глубины, составляют соусы, и закуски, и объедки, и обглоданная половина костей от полуиндейки.
И вот, когда я рассказываю им всем о Кими, и о ее бизнесе, и о наших планах провести как-нибудь несколько лет в Японии, а они кивают и говорят, как это замечательно и что они тоже всегда мечтали побывать в Японии, но вот как-то не сложилось, — вот тогда до меня доходит, что править этим нашим сволочным миром должны эти люди. Старичье. Пусть они только для этого сделаются садовниками. Пусть дети их повзрослеют и бросят свой дом, и свой город, и станут благовоспитанными посредственностями с карьерами без взлетов и падений, и пусть от голосов этих детей у родителей сжимается сердце и туманится взгляд, когда те звонят изредка поболтать. И пусть место детей в их сердцах займут Fritillaria imperialis,и Calendula officinalis,и Grevillea robusta,и пусть каждый день их заканчивается прополкой, и окапыванием, и подрезанием, и удобрениями, и поливкой, и чего там еще нужно для того, чтобы выказать этим капризным образцам флоры любовь, которая осталась еще невостребованной в их сердцах. Пусть они станут членами этой одряхлевшей части человечества и вы увидите, как охотно и сочувственно будут они слушать любой рассказ за своим праздничным столом.
Сделайте всех наших политиков садовниками и состарьте их на пару-тройку десятков лет. И всем войнам разом придет конец. Пусть только странами правят дряхлые садовники.
* * *
Папа и Старый Фрэнк разговаривают о хлопковых плантаторах в Куинсленде, которые активно лоббируют проект выращивания хлопка на берегах Купера. Обоих сильно беспокоит, что может произойти с тамошней хрупкой природной средой, когда правительство Куинсленда в конце концов уступит давлению избирателей и разрешит это. Хлопок на берегах Купера — одна из излюбленных папиных тем.
— Растить хлопок… в среде, хрупкой как… как… ну, как паутина… карточный домик. Зачем? Только потому, что из всей математики наши правительства знают и умеют всучивать избирателям только сложение? Рост? Ну да, рост — единственное математическое правило, которым можно купить голоса избирателей. — Папа сокрушенно качает головой при мысли о длинном и, по-видимому, неизбежном списке жертвоприношений во имя роста.
— Мёррей. Дарлинг. Мэлли. Сноуи. Повсюду засоление почвы. — Перечисляя пораженные земли, он постукивает пальцем левой руки по ладони правой и заглядывает в эту ладонь, словно видит там голые склоны, и солончаки, и пересохшие русла рек. Этакую призрачную диораму, изображающую, во что превращается наш мир.
— Нынешнему правительству легко оправдать что угодно, стоит только громче покричать: «Работы!» Все, что угодно. Хоть Холокост, если только он поможет справиться с безработицей, — говорит он.
— Хватит, Чарли, — фыркает Тетя Дженнифер. — Довольно уже. Рождество все-таки.
Старый Фрэнк тычет в направлении Тети Дженнифер своим скрюченным от артрита пальцем, потом медленно встает со стула и еще некоторое время молчит, отдуваясь.
— Тоже верно, — говорит он. — И ты угостила нас прекрасным обедом. Спасибо. Но эти чертовы засранцы готовы обосрать всю нашу чертову страну, пока она вся… вся… ну, ты понимаешь. Обосрать к чертовой матери, — поясняет он. — Помяни мои слова.
Тетя Дженнифер и Курт настолько потрясены языком Старого Фрэнка, что даже жмурятся. Потом до Курта доходит, что он должен защитить жену от подобных вульгарностей.
— Ну, Фрэнк… — возмущается он.
— Так оно и будет, — соглашается отец, и берет со стола свой стакан кларета, и поднимает его. — А стоит тебе попытаться стать у них на пути, и тебе сразу же прицепят чертову отслеживающую штуковину, и посадят тебя под замок, и не будут пускать тебя к тому, что они убивают, так что ты даже свидетелем не сможешь выступить.
— Ну, ну, Чарльз, — говорит Тетя Дженнифер. — Никакой ты не борец за свободу. Ты пытался застрелить отдыхающего по болезни плотника.
Отец только качает головой: сами подумайте, мир полон людей, которые за мелочами не видят главного, и что поделать, если ты приходишься кому-нибудь из них братом?
* * *
Мы уезжаем от них часа в четыре, и папа едет первым на своей «Тойоте», а я держусь следом на «КОЗИНС И КОМПАНИИ». Мы едем осторожно, поскольку улицы полны детей, выписывающих немыслимые зигзаги на подаренных к Рождеству велосипедах, и их задыхающихся полупьяных отцов, безуспешно пытающихся ловить их, когда те падают. Мы вырываемся за город, где воздух дрожит и почти визжит от жары, а перед побитыми непогодой фермерскими домами красуются выпиленные из фанеры силуэты Рождественских оленей. Мы едем по просоленной земле, где растут лишенные листвы серебряные деревья-скелеты, под которыми пасутся табуны злобных Рождественских Пони, и наконец ныряем в буш, в тень окрашенных паводком эвкалиптов на подъезде к Выселкам.
ГЛАВА ВОСЕМНАДЦАТАЯ
Право давать имена
Мы сидим на улице, на его острове ржавых артефактов посередине последнего эвкалиптового леса. Я смотрю со своего дирижерского места в карнавальную атомную россыпь летнего ночного неба. Он бросает в костер серые столбы от старой изгороди, и тогда в небо поднимаются целые галактики оранжевых искр.
Ночная птица кричит где-то на том берегу реки, в Новом Южном Уэльсе. Он снова сидит у костра напротив меня в своем старом шезлонге, и я вижу, как лицо его озаряется сполохами огня и подрагивает в мареве поднимающегося от костра теплого воздуха. Он берет свою банку, допивает остаток пива и кидает пустую жестянку в огонь. В темноте за ним чернеет на фоне ночного неба угловатый скелет комбайна «Саншайн», водительское сиденье которого промято задницами давно ушедших поколений. Его любимая штуковина, о которой когда-то думали, что она будет нужна им всегда.
— Так ты собираешься на церемонию? — спрашиваю я. — На презентацию флага?
— Хант, я постараюсь. Видит Бог, мне этого очень хочется. Да нет, я могу поехать, что бы там ни сказал этот чертов магистрат.
— Но ты просил выпустить тебя, или как там это называется?
— Ну да, да. Заполнил бланк официального прошения, по семейным обстоятельствам и все такое, и послал его факсом магистрату в Джефферсон. Он там рассматривает его. Даст мне знать о своем решении в установленном порядке. Да ну его к черту. Я не пропущу этого. Приеду, что бы он там ни решил.
— Да нет, не надо. А то еще в тюрьму загремишь, если будешь вести себя неосторожно.
Я не могу рассказать отцу теорию Два-То-Тони Дельгарно насчет конкурса. О том, что все мы, финалисты, — кость в общественном горле, поскольку представляем неприемлемые для большинства социальные группы. Он ведь уверен, что я добился успеха. Он гордится мной. Гордится настолько, что позвонил сестре и рассказал ей об этом. А может, не только сестре, но и кому-нибудь еще из ближайших друзей и родственников — позвонил под благовидным предлогом и выболтал новости о моих успехах.