Заверений этих, однако, для малого оказалось недостаточно. Он выскочил на крыльцо и стал звать околоточного. Дядя Коля успел-таки прошмыгнуть мимо и в тот момент, когда подбежал блюститель порядка, стоял уж посреди площади в самом центре огромной лужи. Околоточному, понятно, не хотелось пачкать своих сапог, и он решил покамест повести с дядей Колей мирные переговоры. «Вылазь, милок, добром прошу!» – начал он. «А зачем?» – ответствовал невозмутимо дядя Коля. «Вылазь, тогда узнаешь зачем». – «А ежели я не вылезу?» – осведомился мирно дядя Коля. «Вытащим силком!» – «Милости прошу, сделайте одолжение», – дядя Коля недаром мотался по свету, усвоил-таки вежливую форму обращения с людьми, а с власть предержащими – в особенности. «Как вас зовут?» – спросил околоточный, вытаскивая из кармана какую-то книжицу. «Дядя Коля!» – отозвался моряк. «Фамилие как, спрашиваю?» – «Фамилию забыл, совсем запамятовал, ей-богу!» – «Ну ты вот что, дурака-то не валяй, плохо ведь будет!» – «Куда уж хуже: стою по колено в грязной воде, а вы-то на сухом бережку! Впрочем, к воде я привычный, десять лет, почесть, проплавал…» – «Так не выйдешь?» – «Никак нет, господин начальник!» – «Ну, смотри же у меня, поваляешься завтра в ногах, полундра пьяная!» – «Никак нет, господин начальник, дядя Коля ни у кого в ногах не валялся, даже у барина Ягоднова, когда в работниках у него, живодера, был. С какой же стати я встану на колени перед блюстителем порядка, какой завсегда на стороне слабых?» Последние ли дяди Колины слова, или то, что вокруг стала быстро скапливаться толпа веселых зевак, которые явно брали сторону дяди Коли, подействовали на околоточного, или, наконец, и в нем пробудилось вдруг чувство юмора, но он рассмеялся, махнул рукой и отошел прочь. Уж издали крикнул опешившему половому: «А ты, милый, сам следи за своей клиентурой! Поднял шум из-за ерунды, из-за каких-нибудь пятидесяти копеек!» Словом, этот случай окончился для дяди Коли благополучно. К несчастью, не все люди наделены чувством юмора. Знай про то дядя Коля, он провел бы со своим языком «разъяснительную» работу и посоветовал бы ему побольше держаться за зубами, да и в поступках своих был бы осмотрительней…
Может быть, дядя Коля и в самом деле остепенился? Во всяком случае, сейчас он был серьезен. Темные редкие волосы причесаны, даже неровный проборчик побежал от левого виска к затылку. Серега и Гриша глядели на него такого вот и чувствовали, что им не хватает чего-то в дяде Коле. Странное дело: человек трезв, разумен, говорит толковые слова, а им чего-то не хватает в нем. Чего же? Неужели его прежних пьяных причуд?
– Дядь Коля, я вот вспомнил про ваш деньгодельный станок. Для чего вы это все придумали? – спросил вдруг Серега.
Дядя Коля долго молчал. Потом поглядел на Серегу, сказал с незлобивым укором:
– Глупый ты еще, Серега, хоть и студент. Ничегошеньки-то не понимаешь в жизни. – Он опять долго молчал, думал о чем-то. – Как ты считаешь, для чего людям сказки? Молчишь? А еще про деньгодельный станок… Эх ты, цыпленок!
И ушел из школы, не прибавив больше ни слова.
Серега и Гриша, притихнув, какое-то время еще стояли посередь зала. Затем, не сговариваясь, тоже направились к двери.
Реку переплыли на крохотной лодчонке, выдолбленной из осинового бревна. Пробрались по узкой, затравеневшей уже тропке к Ерику, старице речки Баланды, где прежде любили сиживать. Угнездившись под талами и бездумно, молча стали глядеть на воду. Тут была своя жизнь. И свои свадьбы. Отовсюду к берегу, отталкиваясь задними перепончатыми лапами и вытаращив глазищи, догоняя одна другую, плыли большие зеленые лягушки. В тридцать третьем все они были съедены голодными людьми, а теперь вот опять расплодились. Лягушки еще не отладили своего хора, но у многих на щеках уже вспухали пузыри – свадебные волынки. Звуки «уурыва, уурыва», принадлежавшие не то одним женихам, не то одним невестам, поначалу были разрозненны, постепенно к ним подключались другие, и это уже походило на перебранку, в ответ на «уурыва» там и сям слышалось: «А ты ка-ка-я, а ты ка-ка-я?» И вот то и это соединилось, смешалось, и возник хор – жутко нескладный, не благостный для человечьего уха, но своеобразный, единственный в своем роде, который мог принадлежать только лягушкам, и никому более. Послышался легкий всплеск воды, крики усилились, стали неистовей, яростней. Вода забулькала, вскипела, как во время внезапного ливневого дождя. Началась какая-то непонятная карусель.
– Небось тоже орут «горько!», твари! – сказал Гриша и весь передернулся от охватившего все его существо отвращения. – Пойдем отсюда, Сережа!
Сереге было непонятно состояние товарища, самому ему нравилась лягушачья возня. Уговорил Гришу остаться. Тот натянул кепку по самые плечи, повернулся на бок.
Вскоре и Гришу, и прильнувшего спиною к нему Серегу сморила усталость. Приятели заснули. Перед тем как лечь, пиджак свой Серега повесил на сучок тала. И проснулся оттого, что ему почудилось, словно кто-то подкрался и тихо снял пиджак. Открыл испуганные глаза и увидел Феню. Она сидела, охватив руками коленки и упершись в них подбородком. Темный Серегин пиджачишко покрывал ее опущенные, странно сузившиеся плечи.
– Спи, спи. Скоро утро, – шепнула она Сереге. – Филипп Иваныч набрался, спит как убитый. Я потихоньку выскочила из дому, пошла вас искать. Спите, а я посижу возле вас. – Феня поправила на себе пиджак, застегнула на одну пуговицу, кончиком рукава задумчиво коснулась лица.
Лягушачья свадьба, видать, тоже стала выдыхаться к утренней зорьке. Крики сделались реже, и им уже недоставало прежней ярости. Похоже, такие празднества не могут длиться долго. Их не хватило даже на одну эту короткую майскую ночь.
Глава 4
У Леонтия Сидоровича и Аграфены Ивановны Угрюмовых было семеро детей. Феня – старшая среди них, первенец, на долю которого по условиям сельской жизни меньше всего выпадает родительских нежностей. Может, ее и баловали поначалу, но Феня не помнит, когда это было. Она уже с шести лет стала главной помощницей матери. Исключая Гришу, для пятерых своих младших братьев и сестер она была няней, из года в год, по мере того как появлялись на свет дети, они сменяли друг друга на Фениных руках. Когда – от поноса, от скарлатины, от другой ли какой хвори – дети помирали, Аграфена Ивановна, всплакнув чуток, тихо творила в собственное утешение: «Бог прибрал». Кроме возни с малышами, у Фени было еще много-много других разных дел. В семь лет на крепенькие плечи девочки легло коромысло с двумя ведрами – не игрушечными, а настоящими, наполненными, правда, только наполовину. Бывало, несет их от колодца, а сердечко стучит торопливо и испуганно, а спина выгибается, того и гляди переломится. Аграфена Ивановна всплескивает руками, ворчит: «Почесть полные?! Да ты никак с ума сошла, Фенюшка!» А сама страсть как довольна, что не придется идти за водой, что появилась наконец подмога. Отчетливо различив радость в голосе матери, Феня бежит к зыбке, выхватывает оттуда ребенка, убирает из-под него мокрое, закутывает красное тельце в сухую, только что снятую с печки пеленку, вновь укладывает и начинает петь, подражая матери, своим тоненьким голосочком:
Ах, усни, усни, усни,
Угомон тебя возьми.
Ребенок засыпает, а Феня бежит уже к большому деревянному корыту, над которым клубится вонючий от дешевого стирального мыла пар. На полу возвышается гора рубах, штанов и платьев. Мать успела только простирнуть все это, а Феня должна завершить стирку и развесить шоболы во дворе на плетнях и на веревках. Потом – огороды, прополка и полив картошки, огурцов, свеклы, помидоров; таскает из речки по крутым ступенькам ведро за ведром, пока не упадет в изнеможении и мать, завидя такое, не скажет под конец: «Иди, доченька, отдохни, золотая моя работница! А я уж сама докончу».
Затем прибавились школьные заботы, очень приятные и радостные для Фени, – на добрых полдня она уходила от пеленок, от коромысла, от белья, которое никогда не перестираешь. Мать же охала и ахала, сердито поджимала губы; за обедом, за ужином ли непременно заводила одну и ту же песню. «Сил моих, отец, больше нету, – Аграфена Ивановна обращалась к мужу, а Феня знала, что слова эти предназначены для нее, – руки уж опускаются. Доколи буду все одна да одна чалить по дому? Ведь вас вон какой содом!» А когда Феня собралась однажды в пионерский лагерь, мать решительно взбунтовалась: «Не пущу! Не бывать этому! Ишь ты чего надумала, бездельница! Будешь там хабалить у костра, а огороды все вон цыганка задушила, и осот да молочай вымахали по самую шею. Чего тут я с ними одна-то делать буду!» И она шлепнула по затылку подвернувшегося случайно Гришу.