– Заглянем к Николаю Ермиловичу.
– К дяде Коле? – удивился Леонтий Сидорович.
– Это для ребятишек он дядя Коля, а для нас с тобой Николай Ермилович Крутояров, в прошлом – боевой моряк, секретарь первой в вашем селе партячейки.
– Да, но…
– Никаких «но»! Обидели его ни за что ни про что. А старику цены нет. Говорят, и пить перестал. Его бы к делу какому пристроить… Пока что пенсию персональную ему выхлопотали. Пойдем сообщим о том, порадуем старого моряка. Вспомни меня: еще много хорошего увидят от него люди.
На шум мотора во двор выбежала Орина, жена дяди Коли, встревоженно выглянула из полуоткрытой калитки, увидела Знобина с Угрюмовым и успокоилась. Позвала:
– Миколай, кажись, к тебе.
Дядя Коля вышел из избы, приблизился к машине:
– Никак это вы, Федор Федорыч? А я, грешный, подумал: опять ваши мудрецы «деньгодельный» станок искать приехали.
– Они плохие искатели. Пришлось мне вот самому за тебя взяться. Приглашай в избу.
Глава 7
Новая, странная, непонятная жизнь, однажды ворохнувшаяся под сердцем, теперь давала о себе знать все чаще. Вот и сейчас Феня вздрогнула от глухого и вместе с тем острого толчка, впервые заговорила с ним, невидимым, но таким волнующе близким: «Что ты, миленький? Мамка ушибла, знать, тебя? Вот я ее за это!» «Мамкой» она назвала себя впервые и улыбнулась – это слово было привычным и простым до тех пор, пока не относилось к ней самой. И по какой-то необъяснимой связи мысль Фенина перекинулась не на Филиппа Ивановича, отца ее будущего ребенка, а на Авдея, которого давно уж не было в Завидове и которого она старательно избегала и даже не вышла из своей горенки, когда он хотел попрощаться с нею. Она сейчас же настойчиво заставила себя думать о муже.
«Где ты, мой хороший? Почему же ты так долго не отвечаешь на мое письмо? Можа, я дурное что сказала в нем, можа, обидное что? Ты уж прости меня…» Губы беззвучно шевелились, глаза тревожно светились в тумане, и вдруг Феня с ужасом поймала себя на том, что слова эти не вязались с тем, о чем она сейчас думала. Думала же она по-прежнему об Авдее, только о нем, и видела сейчас его, а Филиппа Ивановича никак не могла припомнить таким, какой он есть, и это было страшнее всего: Авдей стоял перед ней ясно, как живой, со всеми до единой черточками на его лице. И чтобы не думать о нем, Феня быстро достала из-под подушки письмо мужа и в который уже раз стала читать: «Феня, Ивушка ты моя, как же я люблю тебя, если б только ты знала! До сих пор не могу простить себе, что не сказал тебе про то, как нужно, ни разу не приласкал, как хотелось, а все дулся, как глупый индюк. Отсюда, издалека, ты для меня еще милее, моя любимая, хорошая, родная моя женушка!»
– Мам! – тихо позвала Феня.
Вошла мать.
– Ты что?
– Приляг со мной. Чтой-то мне зябко, мам…
Аграфена Ивановна удивилась:
– Ты что, ай маленькая?
– Ну, иди. Я так… – И, когда мать вышла, вспомнила: – Газету не принесли, мам?
– Како там! Он, нечистый его побери, в неделю один только раз приносит почту-то, – отозвалась Аграфена Ивановна из другой комнаты.
Тот, которого должен был бы прибрать к рукам «нечистый», почтальон Максим Паклёников, действительно не утруждал себя ежедневным разносом писем и газет: скапливал их за всю неделю и только потом оставлял, точно подкидыша нерадивая мать, у калиток или сенных дверей завидовцев. Прежде такое положение вещей не очень-то огорчало Феню, но теперь она по-настоящему разгневалась:
– Ну зачем держат такого! Самого ленивого мужика поставили почтальоном. Любая девчонка лучше бы его справилась. Живем, как бирюки, не знаем, что на белом свете творится.
Сказать по-честному, раньше не так уж сильно волновали Феню дела на белом свете, но с началом войны в Испании, и особенно после того, как Филипп Иванович отправился в свою загадочную командировку – а Феня, чай, не дурочка, не маленькая, чтобы не понять, какая это командировка, – она с нетерпением стала ждать почту. Писем не было, и она с жадностью набрасывалась на газеты. Теперь Феня и сама готова уж была поехать в Интернациональную бригаду, сражаться с фашистами. «А можа, и вправду написать заявление? Взяли же моего Филиппа. А я рази не человек? Там же много женщин воюет!» Как далеко зашла б она в мыслях своих, неизвестно, но сильный, напористый толчок повторился, заставил вспомнить о ее состоянии, и Феня тихо и горько улыбнулась: «Тоже мне вояка! Нет уж, миленькая, будь дома и готовь вон зыбку!»
Посидев еще в задумчивости, она вдруг быстро поднялась, начала торопливо одеваться. Долго охорашивалась у зеркала, даже щипнула там и сям бровь, не видя, как мать в полуоткрытую дверь беспокойно наблюдает за ней от печки, из другой комнаты.
В нардоме сильно удивились ее появлению: подруги давно не видели тут Фени.
– Ба, Фенька пришла! – невольно вырвалось у одной из них.
Фене показалось это обидным: как быстро ее «списали», вроде бы она уж тут лишняя. Не глядя на подруг, прямо, решительно направилась к гармонисту, мальчишке лет пятнадцати, который не успел еще освоиться с положением парня-гармониста, но которому ужасно по душе такое положение, и на просьбу Фени сыграть краковяк он развел мехи с ненатуральной небрежностью и не идущей его возрасту ленивой снисходительностью. Феня направилась теперь к Пишке – так же решительно и дерзко.
– Пошли, Епифан!
Давно женатый, Пишка, однако, любил вертеться возле молодых, являлся на все их гулянки.
Некоторое время на круге были лишь Феня да Пишка, они громко подтрунивали над собою и глазеющими парнями.
– А ты на ноги-то не наступай, медведь косолапый! – проговорила вдруг Феня.
– Ничего тебе не сделается! – ответствовал Пишка. – Почаще приходи – научусь. Моя Дуняха, слава богу, не ревнивая.
– Я б на Дуняхином месте тоже не больно-то ревновала. Глянь-ка на себя. Ты ведь, Пишка, на всех чертей похожий.
– Так уж и на всех?
– На всех.
– А чего ж ты выбрала меня?
– Не сосунков же приглашать. Сам сказывал: баба я теперь.
В дверях появился Тишка, чем-то до крайности взволнованный.
– А Тишка – тоже сосунок? – спросил Пишка.
– Хуже сосунка. Разве он мужик – во всем тебя слушается. Опять наступил на ногу! Иди-ка ты, Пишенька, к своей Дуняхе, скучно с тобой! – с этими словами Феня и остановила своего напарника посреди зала.
Пишка, бесцеремонно растолкав танцующих, выбрался из круга, подошел к своему другу.
– Ну, чего руками машешь?
– Завтра нас с тобой, да и всех наших одногодков в военкомат вызывают. К чему бы это? – глотая слова, торопливо выговорил Тишка. – Нам ведь за тридцать.
– А, ничего особенного, – небрежно отозвался Пишка. – Поменяют военные билеты на новые, заглянут тебе в рот, как цыган лошади, еще куда-нибудь, послушают в трубку для порядку, потом шлепнут по голому заду – и катись, Аника-воин, домой. И все тут.
– А вдруг не все? В Испании, сам знаешь… Теперь еще Германия… Все поговаривают…
– Руки у фашистов до нас коротки.
– Может, и коротки, зато загребущи.
– Оттяпаем, коль сунутся. Да Германия на нас не нападет. Дурак ты, Тишка, и все потому, что газету не выписываешь.
– А я и читать-то разучился. Два неоконченных класса – вся моя академия. Да и что в тех газетах? Об одних ударниках да стахановцах талдычат. А Колымагинов сын, Петька, пишет отцу с матерью, что отпуска им, пограничникам, отменили. Это как понимать?
– Мало ли что, – сказал Пишка, хотя в голосе его не было прежней твердости.
…За остаток вечера Феня дома успела переделать множество дел и передумать такое же количество дум. И делала она свои дела и думала свои думы одновременно. Перво-наперво взяла с материных рук заснувшую младшую сестренку Катеньку и унесла ее в свою кровать. Уложила там, хорошенько накрыла одеялом и вздохнула: скоро уж не Катеньку будет укладывать рядом с собою, а свою доченьку. Феня была совершенно уверена, что у них с Филиппом Ивановичем непременно родится дочь, которую они назовут Валей, Валюшей, Валентиной, как ту пионерку, про которую написаны хорошие стихи. Филипп Иванович сразу же после их свадьбы признался, что очень хочет, чтобы у них первым ребенком была дочь.