Но ведь действительно, там заставляли учиться всех. Без того диплома ты — не человек. Мы все были в шорах. Сейчас идут потрясающие реформы, те, что начал Горбачев. Это он все‑таки сделал, это его заслуга: можно говорить то, что думаешь, во всем разобраться, возможны разные точки зрения.
Сейчас понимаешь, как же мы были все оболванены! Я не смогу это проанализировать, но я действительно была загипнотизирована: у нас лучший в мире строй, единственно верное мировоззрение! Нам говорили, что мы слуги народа, что народ должен воплощать в жизнь идеи партии. Мы — работники искусства, интеллигенция — ученики партии, ее «приводные ремни».
Я очень много лет была в партии, во все это верила. Как- то Войнович подарил мне свою книжку и надписал: «Несмотря на разность взглядов, с уважением…» Он говорил: «Ваша партия, ваш коммунизм», — а я пыталась защитить свое мировоззрение. Я была искренна и тогда, когда выступала перед Сталиным и говорила: «И жизнь хороша, и жить хорошо», — и тогда, когда пела: «Радостней год за годом в нашей счастливой стране…» Мы в то время ничего не знали, считали: все, что делается, правильно. А может быть, и боялись знать правду…
Но теперь мы немало прочли, услышали об арестах, об уничтожении людей, о миллионах сгнивших в лагерях, ставших «пушечным мясом» во время войны. Чудовищно все это! Еще будет много раскрываться правды. И когда я недавно прочитала телеграмму Ленина, приказавшего расстрелять 350 человек (и их расстреляли), я была потрясена. Ничего этого я не знала.
Другое дело, что есть люди, которые говорят: «Не знаем и знать не хотим. Зато тогда были пионерские лагеря». Да, жалко, что сейчас нет пионерских лагерей, жалко, что нет комсомола… да много чего жалко. Но будут другие организации, с другими идеями.
Раньше мы говорили: «Мы строим бесклассовое общество!» Какое уж бесклассовое, когда был класс имущих, класс руководящих, класс привилегированных, когда одни жили при коммунизме, а другие не имели даже электричества, жили в голоде и нищете. А сколько было пережито народом, пока восстанавливалось хозяйство! Был, был привилегированный класс, и эти заборы, заборы…
Когда умер Сталин, казалось, наступил конец света. Это была трагедия. Но о том, что Сталин творил, мы до сих пор еще не все знаем. Сколько вранья было сказано, напечатано, сколько документов увезено за границу, сколько дневников, материалов уничтожено, сколько исчезло из архивов Центрального Комитета. А мы как жили? Пока ЦК не скажет, мне не дадут паек, звание, пока ЦК не скажет, что хорошо, не смей высказываться. Мы могли зависеть от мнения одного говнюка, потому что он был инструктор ЦК. Люди вступали в партию, потому что иначе им не было хода.
Пырьев подал заявление, потому что иначе он не мог быть директором «Мосфильма». С этим связан смешной эпизод. Я была членом парткома, когда вступал в партию Александров. Вдруг Пырьев приходит и тоже подает заявление. Видит заявление Александрова (а у них страшное соперничество):
— Что?! И этот сюда же?
Берет свое заявление и рвет его на мелкие кусочки.
— Не буду с ним в одной партии!
Потом его вызвали в райком.
— Партия — это не Александров! Партия — это партия! — И его там песочили долго.
Он еще не вступил, а его уже песочили.
А на скольких партийных бюро мне пришлось заседать!
Помню, как один оператор, молодой человек, сидел униженный, с опущенными глазами. Обсуждали его персональное дело: он изменил своей жене. И все члены партийного бюро его дружно ругали. Он робко защищался:
— Товарищи, я не люблю ее, свою жену. Почему же я должен ложиться с ней в постель?
Разводиться ему не разрешили, и он ушел с выговором.
Есть хороший анекдот. Вызывают рабочего в партком: «Слушай, Иванов, твоя жена написала заявление, что ты не выполняешь своих супружеских обязанностей». Он говорит: «Во — первых, я импотент…» «Во — первых, ты коммунист!» — перебивают его.
Мне запомнился сюжет из «Фитиля» (его снимал Рапопорт). Женщина приходит к гадалке (ее играет Раневская), чтобы приворожить своего мужа. Гадалка долго раскладывает карты, расспрашивает, где он работает, кто он такой, а потом говорит, что все будет в порядке. И берет 100 рублей! Женщина уходит, а Раневская звонит в партком:
— Ваш инженер такой‑то изменяет своей жене. Примите меры — нельзя разрушать советскую семью!
В юности мне очень хотелось прославиться. Я прикидывала, что бы мне такое выкинуть, чтобы стать популярной. Как Каплан, которая стреляла в Ленина. Может, мне тоже в кого‑нибудь выстрелить? Я даже не думала о последствиях, просто безумно хотела обратить на себя внимание. Другое дело, что я это не осуществляла. Мне нравится, как живет Пугачева: смело, талантливо, ни на кого не оглядываясь, и при этом занимается благотворительностью.
Мне кажется, что профессии актера вообще свойственно честолюбие, куда деться. Если человек на виду, если он, скажем, мэр города, он хочет понравиться, хочет иметь успех у жителей. Так что уж говорить об актерах! Сама их профессия требует популярности. Ученый, например, довольствуется сознанием того, что он принес пользу своему народу, сделав какое‑то открытие, а человек искусства, особенно актер, хочет быть признанным при жизни, ему нужна слава сегодня. Если я не могу сегодня сыграть роль, о которой когда‑то мечтала, то все равно я хочу иметь успех, пусть не в театре, кино, а на эстраде или на встречах со зрителем. Успех так необходим актеру!
Вообще я на себя порой наговариваю. Есть во мне это. Я уже говорила: то, что я о себе скажу, никто не скажет, и так, как я, не скажет. А кому‑то кажется, что я себя все время хвалю.
* * *
А мои авантюры— с американцем, с Рудником или та давняя история с капитаном? Это была не просто влюбленность — мне интересно творить, фантазировать. Я вообще думаю, что любые отношения с человеком должны быть творческими, что талант нужен и в дружбе, и в любви. И когда потом человек не становится таким, каким я его придумала, не подыгрывает мне в моей «пьесе», не дает крючок на мою петельку, не помогает мне сделать из него героя, тогда я разочаровываюсь в нем и досадую. Может, оттого что я актриса, творческий человек, в моей жизни все время присутствует искусство. Просто так жить неинтересно, дружить неинтересно.
Я, например, с Люсей дружу, говорю ей по телефону:
— Люсенька, я тебя люблю.
И она говорит мне это. И у нас с ней праздник. Это не какие‑то отклонения, для меня это норма, мне обязательно надо выразить дружбу каким‑то проявлением чувств: преданностью, ласковостью, любовью…
Я иногда все сваливаю на свое неутоленное материнство. У меня потребность заботиться, кормить, угощать. Почему мужики хотели на мне жениться? Потому что я утюжила им брюки, готовила, шила рубашки — сразу начиналась «семейная жизнь». У меня само собой так получалось, помимо моей воли. А потом я возмущалась, какого черта он хочет на мне жениться, я и не собиралась за него замуж!
Впрочем, в жизни мне иногда приходилось играть, как, наверное, и каждому. Как‑то Фридрих Маркович Эрмлер, который очень любил Дмитрия Дмитриевича Шостаковича, пригласил меня к нему в гости. Шостакович жил на Мясницкой улице. Было нелегкое время, мало продуктов, может, даже карточки, я сейчас не помню. Во всяком случае, когда мы пришли, на столе стояла ваза с сушками и больше ничего. Я была уже знакома с Шостаковичем, но не настолько, чтобы посещать его дом, и имела к тому же на Дмитрия Дмитриевича обиду. Во время войны, когда мы сделали картину «Она защищает Родину» и нас с Алейниковым вместе с другими участниками представили на Госпремию, Шостакович вычеркнул именно наши фамилии, сказав, что мы еще молоды, что нам рано давать лауреатство. Конечно, мне было тогда обидно.
Я знала, что Шостакович — гений, хотя его музыка для меня в то время была трудна. И вот мы у него в доме, и Дмитрий Дмитриевич будет играть новую сюиту. На подоконнике сидит Вильямс, замечательный художник, в дверях стоит, прислонившись к косяку, жена композитора. Фридрих Маркович — за столом, я на диване, облокотившись на валик. Дмитрий Дмитриевич, очень взволнованный, садится за рояль. Он сидит так, что я вижу его лицо. Начинает играть.