Однажды мы с оператором Игорем Беком, который снимал обо мне картину «Монолог перед камерой», и монтажером Еленой Клименко собрали в день рождения Константина Наумовича (мы знали, что уйти из дома он не сможет) членов съемочной группы, взяли тарелки с вилками, вино, еду и приехали к нему. Он удивился, обрадовался, жена растерялась — не привыкла. Мы накрыли стол, сели, подняли бокалы за его здоровье. Какой он был счастливый! Как мало ему было надо!..
Последний год, когда он был болен, он звонил мне каждые полчаса (или я ему). Он часто кричал, ссорился, бросал трубку. Я привыкла, что он пошумит, а через три минуты звонит как ни в чем не бывало. Это было нормально. А вот если не шумит, это был плохой признак. Значит, он заболел или что‑то с ним случилось.
Я каждый день знала, какая у него температура, как у него работал желудок, что у него болит, кто звонил, — я все знала, все пропускалось через меня, как через фильтр.
К моему 70–летию он сделал картину. Ермаш, наш бывший министр, разрешил — я ходила к нему с этой просьбой. Он согласился на две части, так как именно такой метраж отпустили на юбилей Бориса Андреева и Николая Крючкова. Константин Наумович сначала делать эту картину отказался, заявил, что не умеет снимать юбилейные фильмы. Я была в отчаянии, пришла к Сизову, замечательному человеку, генеральному директору «Мосфильма», и сказала:
— Николай Трофимович, Воинов отказывается. Что делать?
Он вызвал Константина Наумовича:
— Ты что валяешь дурака? Кто знает ее лучше, чем ты? Кто? Я приказываю тебе сделать этот фильм.
И тот подчинился и, на мой взгляд, сделал замечательную картину. Я попросила, чтобы никто обо мне не рассказывал — решила рассказать про свою жизнь сама. Но мы сделали вместо двух частей три, за те же деньги. Можно было бы сделать и пять, потому что мне было о чем рассказать, но нам не разрешили.
Потом Воинов делал мой юбилейный вечер в Доме кино. Это был потрясающий, грандиозный юбилей. Толя Кузнецов снимал его, получил для этого коробку редчайшей тогда пленки «Кодак» — 300 метров! В то время это было очень трудно. Но Кузнецов потратил пленку зря — на поздравления делегаций, а когда нужно было снять мое заключительное слово, она, увы, кончилась!
А после этого моего выступления публика встала и разразилась овацией. Аплодисменты продолжались бесконечно долго. Воинов не выдержал, подошел к сцене и стал мне твердить:
— Уходи со сцены! Уходи со сцены!!!
Но публика не отпускала меня. Тогда он подошел к рампе еще ближе и попытался руководить мною:
— Уходи! Почему ты не чувствуешь, что пора уйти со сцены?
А сам потом с восторгом говорил, как я выступала, и сказал, что я была гениальна. Он употребил именно это слово, хотя никогда прежде не говорил его мне.
Долгое прощание
Воинову нужна была жена, которая занималась бы только им. Я думаю, если бы мы в молодости с ним встретились и поженились, то не сумели бы долго быть вместе, потому что у нас совершенно разные характеры. Он личность, и я личность. А ему нужен был человек подчиняющийся, ему нужна была такая жена, как покойная Нина Скуйбина у Рязанова, как некоторые писательские жены.
Ну вот мы и возвращаемся к тому моменту, когда дома он объявил, что любит меня и уходит. Была страшная трагедия — дочка и жена рыдали. Я приходила в комнату в коммунальной квартире, которую он снимал.
Адреса менялись: то Комсомольская площадь, то Патриаршие пруды. А он плохой хозяин, не умеет готовить, не умеет жить один. Раньше у них была домашняя работница, в детстве всегда о нем кто‑то заботился, он не был приспособлен к одинокой, холостяцкой жизни. А тут он взял чемодан и пришел в коммуналку, а я сказала, что не могу уйти от Рапопорта. С точки зрения Воинова, это было предательством. Он не способен был понять, почему я не оставила мужа: значит, я не по — настоящему люблю. Он считал, что, любя, все можно пережить, перебороть все трудности, а я его предала. Я уезжала в экспедиции, за границу. А он хотел, чтобы я не оставляла его ни на день. Я любила его, но для меня съемки или путешествие за границу тоже были важны.
И он оставался в одиночестве. Я не разделила его любовь. Я металась, бегала, таскала ему какие‑то обеды, а он в это время страдал, потому что оставил маленькую дочку, которую любил и которая обожала его, оставил Николаеву, к которой он привык. Все — хорошие люди, никто не устраивал скандалов, не писал, как тогда было принято, в вышестоящие инстанции, каждый страдал в одиночку.
Я металась, потому что любила его, но одновременно мне надо было создать покой Рапопорту. Я вся покрылась паутиной лжи, я изощрялась, я так врала! Когда я уходила к Воинову, я врала, что я на озвучании, а Воинову говорила, что еду на концерты, а сама по путевке отправлялась за рубеж. У меня часто не сходились концы с концами, я так устала от этого вранья, что мне уже ничего не хотелось. Счастья не было, было какое‑то отчаяние, меня как в тину засасывало. Рапопорт всегда был дома, ждал меня.
Я не могла с Воиновым никуда пойти: ни в театр, ни в Дом кино, ни на концерт, потому что все увидят, а наш роман был в секрете. И я нигде не бывала, перестала слушать музыку, ходить в театры. Я занималась только ложью. И любовь, и радость просто стирались. Только отчаяние, только бесконечные объяснения.
Воинов провожал меня до дома и требовал:
— Вот пойди сейчас и скажи, что ты уходишь, что я сейчас здесь!
А когда я говорила, что не могу этого сделать, что это убьет Рапопорта, он мне не верил. Думаю, я не оригинальна, таких историй много и в жизни, и в романах. Во всяком случае, лучезарного счастья любви у нас не было. Я же просто хотела жить нормальной семейной жизнью, готовить обед, создавать уют.
Как‑то я уехала за границу. Воинов остался один в коммуналке, жутко страдал, злился, ни с кем не общался. И снова запил.
Ах, как чудовищны, как безобразны были эти запои! Я не могу их описать. Да и зачем? Многие женщины, к несчастью, знают, что это такое, а те, кто не знает, и слава Богу! Страшное это знание…
Хозяйка позвонила Николаевой и сказала:
— Заберите его, мы больше не можем терпеть.
И его забрали. Когда я приехала, он был уже дома. Я себя поймала на том, что где‑то даже рада, что он дома, что он не брошен. Но Воинов до самой смерти думал, что я его предала. Может, и предала, но Рапопорт прожил, слава Богу, еще тринадцать лет, а не два года, как уверяли врачи. Я делала все, чтобы продлить ему жизнь. Жила в больнице семь месяцев, он при мне угасал.
Он никого не хотел видеть, даже свою родную сестру, никого к себе не пускал. Только Герасимов иногда к нему прорывался. От Рапопорта остался один скелет и огромные голубые глаза. У меня почему‑то нет чувства вины перед ним. Я считаю, что свою вину я искупила. Он все равно меня любил, глубоко и сильно, не каждый это умеет. Но я ему доставила, безусловно, много страданий. Любой другой давно послал бы меня к черту, а он терпел, потому что любил. Я даже хотела, чтобы он в кого‑нибудь влюбился. В припадке ревности он мне как‑то сказал:
— У меня тоже есть молодая, красивая, даже красивее тебя.
Если бы это было так, он бы этого не говорил. Но в общественном мнении он был святой, а я дрянь.
Правду говорят: из двух любящих счастливее тот, кто любит. Тот, кого любят, менее счастлив.
Итак, я осталась одна… Но… Ничего не изменилось. Константин Наумович не спешил ко мне перебираться. Он считал меня предательницей, не мог простить мне, что я тогда, семнадцать лет назад, не собрала свои чемоданы и не отправилась вслед за ним в тесную коммуналку. В болезнь Рапопорта он никогда не верил, считал, что это моя очередная уловка, чтобы оправдать свою измену. Да и страшно ему было вновь повторить то, что принесло столько страданий ему, его семье. А я ни на чем не настаивала. Я быстро привыкла к своему положению, независимость мне даже понравилась, я была рада, что мне не нужно больше врать. К тому же меня очень смущало, к чему лукавить, его пьянство. Мы говорили с ним двадцать раз на день по телефону, регулярно встречались, но у каждого была своя жизнь.