Другое дело, что я доставляла ему много хлопот, беспокойств и поводов для ревности. Но, наверное, он выбирал, что ему нужнее, — быть со мной и терпеть какие‑то огорчения или потерять меня. Трудно вообще в чувствах разбираться, потому что неизвестно, кто на что способен. Все кругом говорили, что он очень хороший человек, а я стерва, сволочь, дрянь, что я его мучаю, а он такой святой. Он действительно был святой. А насчет того, кому легче… Тому, кто любит и живет с любимым, или тому, кто разлюбил, а все равно живет? Он был уже очень болен, и я, конечно, не имела права его оставить. Это бы его просто убило.
Его положили в Онкологический центр — там начали лечение. Анализы подтвердили страшный диагноз — рак желудка. Врачи хлопотали, как могли, провели сеансы облучения, давали различные препараты и в конце концов выписали, сказав, что больше ничего сделать не могут.
Он вернулся домой. Чувствовал себя неважно, но само сознание, что он снова дома, ободряло его. Через три дня, поздно вечером, приехала его сестра Дебора. Мы расположились на кухне, пили чай. Володя полулежал на диване, и мы все радовались, что он наконец с нами.
И вдруг он кашлянул сгустком крови. Потом еще и еще. У него открылось кровотечение. Я металась по квартире, поминутно звонила в «Скорую» — занято. Взглянула на часы — одиннадцать. Никогда не забуду ощущения отчаяния и страха, охватившего меня. Володя продолжал кашлять, один окровавленный платок сменялся другим, а «Скорая» все была занята. Я вспомнила о своем крестнике Лене — он когда‑то там работал — вдруг у него есть другие телефоны? Позвонила ему. Вскоре он сообщил, что договорился с ребятами из Института Склифосовского, Володю возьмут туда, надо ждать машину.
В первом часу ночи мы наконец поехали в это печально знаменитое здание на Колхозной. Нас встретила бригада врачей — молодые, сильные, умные ребята:
— В операционную!
Началась операция. Меня оставили в коридоре. Я то садилась на деревянную лавку, то вскакивала и подходила к двери, то ходила взад — вперед возле операционной.
Через час один из врачей успокоил меня:
— Есть надежда!
Прошел еще долгий час. Другой врач тихо сказал:
— Надежды нет…
Врачи продолжали бороться за его жизнь.
Под утро мне сказали:
— Опасность миновала. Поезжайте домой. Мы переведем его в хирургическое отделение.
Я уехала, но спать не могла и через три часа снова была в больнице. Обстановка в палате, в которой оказался Рапопорт, меня обескуражила: в ней койка к койке лежало семнадцать тяжелобольных. Кровати стояли и в коридоре хирургического. И на всех пятьдесят больных — одна медсестра, немолодая женщина, много лет проработавшая здесь за крошечную зарплату. Она разрывалась на части: кому капельницу, кому укол, кому утку. Я начала помогать ей, но когда пошла за уткой, то в большом железном баке, в конце коридора, не нашла ни одной целой — только треснутые, обколотые, разбитые.
Кинулась в магазин, купила все необходимое и прихватила несколько простыней, чтобы хоть как‑то отгородить Володю от соседей. Я видела его страдающие глаза и в них надежду, что я помогу ему. И тут же решила начать хлопоты, чтобы перевести его в другое место.
Прежде всего поехала к Герасимову и Донскому на студию Горького. Рапопорт проработал там не один год. Мы написали письма — просьбы, обращения в Моссовет, в Министерство здравоохранения и в ЦК, конечно, напоминая, что Рапопорт не только заслуженный деятель искусств, но к тому времени и пятикратный лауреат Госпремии, талантливый оператор, снявший «Фронтовых подруг», «Звезду», «Молодую гвардию», «Тихий Дон», «Дочки — матери», «Журналиста», «Деревенский детектив» и многое другое. Но на письма приходили обтекаемые ответы, обещания «по возможности» помочь. Только общие фразы, ничего конкретного — ни «как», ни «когда». Шли дни, недели — никто палец о палец не ударил: в так называемых ведомственных больницах для таланта места не находилось.
А в хирургическом отделении «Склифосовского» не хватало то крови, то плазмы. Я дошла до отчаяния. И решила — пойду в ЦК КПСС. И Володя, и я много лет в партии, должны же нам хоть там помочь.
Прихожу в здание на Старой площади, влетаю в кабинет сотрудника, ведающего вопросами медицины:
— Помогите! Мой муж умирает— никто не берет его в больницу! Он— член парткома студии, был начальником штаба по эвакуации «Ленфильма», вез людей по Дороге жизни! — Я плакала, кричала, умоляла: — Кто же еще может нам помочь?! Я тоже в партии тридцать лет!
Но владелец кабинета давал уклончивые ответы: мест, мол, нигде нет, надо ждать. И тогда я положила ему на стол наши партийные билеты и ушла.
В ту пору я еще наивно верила в справедливость, хотя понимала, что мы создали отнюдь не справедливое общество, о котором трубят все газеты, радио и телевидение, что у нас давно образовался привилегированный класс, отгородившийся от всех высокими заборами. Правящая элита пользовалась всеми благами жизни, включая и медицинские учреждения. В спецбольницах каждого обслуживала сестра, а то и две, а не одна на пятьдесят, как в «Склифосовском».
Мой отчаянный шаг дал результат. Володю перевели в больницу МК. К великому горю, здесь он и скончался через семь месяцев. Все это время я жила вместе с ним в больнице и продлевала ему жизнь. Он был очень благодарен мне. Я ловила его любящий взгляд уже тогда, когда он не мог говорить. Это был просто скелет, обтянутый кожей, с большими голубыми глазами.
Все самое доброе, самое хорошее, что можно сказать о человеке, относится к Рапопорту. Его любили все. Он действительно был очень хороший человек и талантливый художник. Никто не делал таких портретов на экране, как он. Он не только меня снимал, но и Белохвостикову — потрясающие портреты делал! И Тамару Макарову. Макарову он вообще снимал больше, чем меня. Я уже не говорю о Янине Жеймо, Элине Быстрицкой, Зое Федоровой. Очень жаль, что Федорова не понимала этого. В последние годы она так плохо о нем говорила: дескать, он всего — навсего фотограф, а она знаменитая актриса. Это несправедливо! А как он снял «Тихий Дон», «Молодую гвардию»!
Он, заслуженный деятель искусств, был невероятно скромен. Никогда не ходил к начальству, никогда ни о чем не просил. Один раз я уговорила его сходить к министру, чтоб хоть как‑то решить жилищную проблему. Ну сколько можно было спать на раскладушке под столом! Уж я его пилила, пилила. И он пошел.
Спрашиваю:
— Ну и что?
— Они постараются.
Прошло время, думаю: пойду‑ка я сама. И пошла.
— Вот вы обещали Рапопорту квартиру. Он оператор, я актриса. Мне даже роль учить негде. Дети бегают, соседи безобразничают, лазят в мои кастрюли и съедают мясо. В туалет нельзя войти. У меня ночные съемки, а я не могу спать днем или работать над ролью!
— Да, Рапопорт был, но так говорил, что получалось, вам не очень‑то и нужно…
Он никогда ничего не купил. Только раз — подержанный холодильник. Кто‑то ему предложил, он и купил, а холодильник оказался сломанный… Он не умел устраивать дела. Вот говорят: евреи все могут, уж еврей‑то достанет. Если это так, то Рапопорт такой же еврей, как я татарин или турок. У него вся семья была такая — скромная, трудолюбивая. Один из его братьев — Кадик — служил главным врачом большой больницы в Курске. Другой — Додик — пятьдесят лет был скрипачом в оркестре, всю свою жизнь добросовестно «пиликал». Шучу, конечно. Он был очень хороший скрипач, с оркестром объездил весь мир, но всю жизнь был тихий, молчаливый трудяга. Когда приходил к нам, я бежала на кухню готовить ужин, а они сидели на диване, два брата, и я слышала, как они говорят меж собой:
— Как дела?
— Ничего.
— А у тебя?
— Как, как? Никак.
На этом диалог их заканчивался, каждый брал газету. Когда я приходила, они молча читали каждый в своем углу и лишь иногда спорили о политике или говорили о музыке.
Однажды я со своим очередным поклонником пошла в консерваторию, забыв, что в оркестре играет Додик. По — моему, он не мог играть! Только смотрел на меня.