Любовь к человеку не нуждается, собственно говоря, в оправдании: любишь потому, что любишь. Но моя сердечная любовь к Горькому в течение всей моей жизни была не только инстинктивной. Этот человек обладал всеми теми качествами, которыя меня всегда привлекали в людях. Насколько я презираю бездарную претенциозность, настолько же преклоняюсь искренне перед талантом, серьезным и искренним. Горький восхищал меня своим выдающимся литературным талантом. Все, что он написал о русской жизни, так мне знакомо, близко и дорого, как будто при всяком разсказанном им факте я присутствовал лично сам.
Я уважаю в людях знание. Горький так много знал! Я видал его в обществе ученых, философов, историков, художников, инженеров, зоологов и не знаю еще кого. И всякий раз, разговаривая с Горьким о своем специальном предмете, эти компетентные люди находили в нем как бы одноклассника. Горький знал большия и малыя вещи с одинаковой полнотой и солидностью. Если бы я, например, вздумал спросить Горькаго, как живет снегирь, то Алексей Максимович мог разсказать мне о снетире такия подробности, что, если бы собрать всех снегирей за тысячелетия, они этого о себе знать не могли бы…
Добро есть красота, и красота есть добро. В Горьком это было слито. Я не мог без восторга смотреть на то, как в глазах Горькаго блестели слезы, когда он слышал красивую песню или любовался истинно-художественным произведением живописца.
Помню, как Горький высоко понимал призвание интеллигента. Как то в одну из вечеринок у какого-то московскаго писателя, в домике во дворе на Арбате в перерывах между пением Скитальца под аккомпанимент гуслей и чарочками водки с закуской, завели писатели спор о том, что такое, в сущности, значит интеллигент? По разному отзывались присутствующие писатели-интеллигенты. Одни говорили, что это человек с особыми интеллектуальными качествами, другие говорили, что это человек особеннаго душевнаго строя и проч. и проч. Горький дал свое определение интеллигента, и оно мне запомнилось:
— Это человек, который во всякую минуту жизни готов встать впереди всех с открытой грудью на защиту правды, не щадя даже своей собственной жизни.
Не ручаюсь за точность слов, но смысл передаю точно. Я верил в искренность Горькаго и чувствовал, что это не пустая фраза. Не раз я видел Горькаго впереди всех с открытой грудью…
Помню его больным, бледным, сильно кашляющим под охраной жандармов в позде на московском вокзале. Это Горькаго ссылали куда то на север. Мы, его друзья, провожали его до Серпухова. В Серпухове больному дали возможность отдохнуть, переспать в постели. В маленькой гостиннице, под наблюдением тех же жандармов, мы провели с ним веселый прощальный вечер. Веселый потому, что физическия страдания мало Горькаго смущали, как мало смущали его жандармы и ссылка. Жила вера в дело, за которое он страдал, и это давало всем нам бодрость — в нас, а не в Горьком, омраченную жалостью к его болезни… Как беззаботно и весело смеялся он над превратностями жизни, и как мало значения придавали мы факту физическаго ареста нашего друга, зная, сколько в нем внутренней свободы…
Помню, как он был взволнован и бледен в день 9 января 1905 года, когда, ведомые Гапоном, простые русские люди пошли к Зимнему Дворцу на коленях просить Царя о свободе и в ответ на простодушную мольбу получили от правительства свинцовыя пули в грудь:
— Невинных людей убивают, негодяи!
И хотя в этоть самый вечер я пел в Дворянском Собрании, одна у меня была тогда с Горьким правда.
Понятно, с какой радостной гордостью я слушал от Горькаго ко мне обращенный слова:
— Что бы мне про тебя ни говорили плохого, Федор, я никогда не поверю. Не верь и ты, если тебе скажут что нибудь плохое обо мне.
И еще помню:
— Как бы дороги наши когда нибудь ни разошлись, я тебя буду дюбить. Даже твоего Сусанина любить не перестану.
И, действительно, любовь Горькаго, его преданносе мне, его доверие я много раз в жизни испытал. Крепко держал свое слово Горький.
Когда я во время большевистской реводюции, совестясь покинуть родную страну и мучаясь сложившейся обстановкой жизни и работы, после долгой внутренней борьбы решил, в конце концов, перебраться за рубеж, я со стороны Горькаго враждебнаго отношения к моему решению не заметил…
Я уже прожил порядочное время заграницей, как однажды получил письмо оть Горькаго с предложением вернуться в Советский союз. Вспоминая, как мне было там тяжело жить и работать, и не понимая, почему изменилось мнение Алексея Максимовича, я ему ответил, что ехать в Россию мне сейчас не хотелось бы. И выяснил откровенно причины. Писал я об этом Горькому на Капри. Конечно, Алексей Максимович в это время уже сездил в Россию и, вероятно, усмотрел для меня новую, определенную возможность там жить и работать. Но я в эту возможность, каюсь, не поверил. Так временно вопрос о моем отношении к возвращению в Россию повис в воздухе. Горький к нему не возвращался. Однако, позже, когда мне случилось быть в Риме (я там пел спектакли), я встретился с Горьким лично. Все еще дружески, Алексей Максимович мне снова тогда сказал, что необходимо, чтобы я ехал на родину. Я снова и более решительно отказался, сказав, что ехать туда не хочу. Не хочу потому, что не имею веры в возможность для меня там жить и работать, как я понимаю жизнь и работу. И не то, что я боюсь кого нибудь из правителей или вождей в отдельности, я боюсь, так сказать, всего уклада отношений, боюсь «аппарата»… Самыя лучшия намерения в отношении меня любого из вождей могут остаться праздными. В один прекрасный день, какое нибудь собрание, какая нибудь коллегия могут уничтожить все, что обещано. Я, например, захочу поехать заграницу, а меня оставят, заставят, н нишкни — никуда не выпустят. А там ищи виноватаго, кто подковал зайца. Один скажет, что это от него не зависит, другой скажет: «вышел новый декрет», а тот, кто обещал и кому поверил, разведет руками и скажет:
— Батюшка, это же революция, пожар? Как вы можете претендовать на меня?..
Алексей Максимовичу правда, ездит туда и обратно, но он же действующее лицо революции. Он вождь. А я? Я не коммунист, не меньшевик, не социалист-революционер, не монархист и не кадет, и вот, когда так ответишь на вопросы, кто ты? — тебе и скажут:
— А вот потому именно, что ты ни то, ни се, а чорт знает что, то и сиди, сукин сын, на Пресне… А по разбойному характеру моему я очень люблю быть свободным, и никаких приказаний — ни царских, ни комиссарских — не переношу.
Я почувствовал, что Алексею Максимовичу мой отказ не очень понравился. И когда я потом, вынужденный к тому безцеремонным отношением советской власти к моим законным правам даже заграницей, сделал из моего решения не возвращаться в Россию все логические выводы и «дерзнул» эти мои права защитить, то по нашей дружбе прошла глубокая трещина. Среди немногих потер и нескольких разрывов последних лет, не скрою, и с волнением это говорю — потеря Горькаго для меня одна из самых тяжелых и болезненных.
Я думаю, что чуткий и умный Горький мог бы при желании менее пристрастно понять мои побуждения в этом вопросе. Я, с своей стороны, никак не могу предположить, что этот человек мог бы действовать под влиянием низких побуждений. И все, что в последнее время случалось с моим милым другом, я думаю, имеет какое то неведомое ни мне, ни другим обяснение, соответствующее его личности и его характеру.
Что же произошло? Произошло, оказывается, то, что мы вдруг стали различно понимать ц оценивать происходящее в России. Я думаю, что в жизни, как в искусстве, двух правд не бывает — есть только одна правда. Кто этой правдой обладает, я не смею решить. Может быть, я, может быть, Алексей Максимович. Во всяком случае, на общей нам правде прежних лет мы уже не сходимся.
Я помню, например, с каким приятным трепетом я однажды слушал, как Алексей Максимович восхищался И.Д.Сытиным.
— Вот это человек! — говорил он с сияющими глазами. — Подумать только, простой мужик, а какая сметка, какой ум, какая энергия и куда метнул!