Литмир - Электронная Библиотека

Эти дирижерския ошибки, мешающия мне петь и играть, почти всегда являются следствием неряшливости, невнимания к работе или же претенциозной самоуверенности при недостатке таланта. Пусть дирижеры, которые на меня жалуются публике и газетам, пеняют немного и на себя. Это будет, по крайней мере, справедливо. Ведь, с Направником, Рахманиновым, Тосканини у меня никогда никаких столкновений не случалось.

Я охотно принимаю упрек в несдержанности — он мною заслужен. Я сознаю, что у меня вспыльчивый характер, и что выражение недовольства у меня бывает резкое. Пусть меня критикуют, когда я неправ. Но не постигаю, почему нужно сочинять про меня злостныя небылицы? В Париже дирижер портит мне во французском театре русскую новинку, за которую я несу главную ответственность перед автором, перед театром и перед французской публикой. Во время действия я нахожу себя вынужденным отбивать со сцены такты. Этот грех я за собою признаю. Но я не помню случая, чтобы я со сцены, во время действия, перед публикой произносил какия нибудь слова по адресу дирижеров. А в газетах пишут, что я так его со сцены ругал, что какия то изысканныя дамы встали с мест и, оскорбленныя, покинули зал!.. Очевидно, сознание, что я недостаточно оберегаю честь русскаго искусства, доставляет кому-то «нравственное удовлетворение»…

А какие толки вызвало в свое время награждение меня званием Солиста Его Величества. В радикальных кругах мне ставили в упрек и то, что награду эту мне дали, и то, что я ее принял, как позже мне вменяли в преступление, что я не бросил назад в лицо Луначарскому награды званием Народнаго артиста. И так, в сущности, водится до сих пор. Если я сижу с русским генералом в кафе de la Рaиx, то в это время где нибудь в русском квартале на rue de Banquиers обсуждается вопрос, давно ли я сделался монархистом или всегда был им. Стоит же мне на другой день в том же кафе встретить этакого, скрывающаяся неизестно от кого, знакомаго коммуниста Ш. и выпить с ним стакан портвейну, так уже на всех улицах, где живут русские, происходит необыкновенный переполох. В конце концов, они понять не могут:

— Монархист Шаляпин или коммунист? Одни его видели с генералом Д., а другие — с коммунистом Щ…

3амечу, что все сказанное служит только некоторым предисловием к разсказу об одном из самых нелепых и тяжелых инцидентов всей моей карьеры. Без злобы я говорю о нем теперь, но и до сих пор в душе моей пробуждается острая горечь обиды, когда я вспоминаю, сколько этот инцидент причинил мне незаслуженнаго страдания, когда я вспоминаю о той жестокой травле, которой я из-за него подвергался.

80

Государь Николай ии, в первый раз после Японской войны, собрался приехать на спектакль в Мариинский театр. Само собою разумеется, что театральный зал принял чрезвычайно торжественный вид, наполнившись генералами от инфантерии, от каваллерии и от артиллерии, министрами, сановниками, представителями большого света. Зал блестел сплошными лентами и декольте. Одним словом, сюпер-гала. Для меня же это был не только обыкновенный спектакль, но еще и такой, которым я в душе был недоволен: шел «Борис Годунов» в новой постановке, казавшейся мне убогой и неудачной.

Я знал, что в это время между хористами и Дирекцией Мариинскаго театра происходили какия то недоразумения материальнаго характера. Не то это был вопрос о бенефисе для хора, не то о прибавке жалованья. Хористы были недовольны. Они не очень скрывали своей решимости обявить в крайнем случай забастовку. Как будто, даже угрожали этим. Управляющей Конторой Императорских Театров был человек твердаго характера и с хористами разговаривал довольно громко. Когда он услышал, что может возникнуть забастовка, он, кажется, вывесил обявление в том смысле, что в случае забастовки он не задумается закрыть театр на неделю, на две недели, на месяц, т. е. на все то время, которое окажется необходимым для набора совершенно новаго комплекта хористов. Обявление произвело на хор впечатление, и он внешне притих, но обиды своей хористы не заглушили. И вот, когда они узнали, что в театр приехал Государь, то они тайно между собою сговорились со сцены подать Царю не то жалобу, не то петицию по поводу обид дирекции.

Об этом намерении хора я, разумеется, ничего не знал.

По ходу действия в «Борисе Годунове» хору это всего удобнее было сделать сейчас же после пролога. Но наша фешенебельная публика, знающая толк в «Мадам Батерфляй», осталась равнодушной к прекрасной музыке Мусоргскаго в прологе, и вызовов не последовало. Следующая сцена в келии также имеет хор, но хор поет за кулисами. Публике «сюпер-гала» превосходная сцена в келье кажется скучной, и после этого акта опять не было никаких вызовов. У хора, значит, остается надежда на сцену коронации: выходит Шаляпин, будут вызовы. Но, увы, и после сцены коронации шум в зрительном зале не имел никакого отношения к опере: здоровались, болтали, сплетничали… В сцене корчмы нет хора. Неть также хора и в моей сцене в тереме. Хору как будто выйти нельзя. Истомленные хористы решили: если и после моей сцены не подымется занавес, значит — и опера ничего не стоит, и Шаляпин плохой актер; если же занавес подымется — выйти. Занавес наверное подымется — надеялись они. И не ошиблись. После сцены галлюцинаций, после слов: «Господи, помилуй душу преступнаго Царя Бориса» — занавес опустился под невообразимый шум рукоплесканий и вызовов. Я вышел на сцену раскланяться. И в этот самый момент произошло нечто невероягное и в тот момент для меня непостижимое. Из задней двери декораций — с боков выхода не было — высыпала, предводительствуемая одной актрисой, густая толпа хористов с пением «Боже царя храни!», направилась на аван-сцену и бухнулась на колени. Когда я услышал, что поют гимн, увидел, что весь зал поднялся, что хористы на коленях, я никак не мог сообразить, что собственно случилось — не мог сообразить, особенно после этой физически утомительной сцены, когда пульс у меня 200. Мне пришло в голову, что, должно быть, случилось какое нибудь страшное террористическое покушение, или — смешно! — какая нибудь высокая дама в ложе родила…

Полунощная царица
Дарует сына в Царский Дом…

Мелькнула мысль уйти за сцену, но с боку, как я уже сказал, выхода не было, а сзади сцена запружена народом. Я пробовал было сделать два шага назад, — слышу шопот хористов, с которыми в то время у меня были отличныя отношения; «Дорогой Федор Иванович, не покидайте нас!»… Что за притча? Все это — соображения, мысли, искания выхода — длилось, конечно, не более нескольких мгновений. Однако, я ясно почувствовал что с моей высокой фигурой торчать так нелепо, как чучело, впереди хора, стоящаго на коленях, я ни секунды больше не могу. А тут как раз стояло кресло Бориса; я быстро присел к ручке кресла на одно колено.

Сцена кончилась. Занавес опустился. Все еще недоумевая, выхожу в кулисы; немедленно подбежали ко мне хористы и на мой вопрос, что это было? — ответили: «пойдемте, Федор Иванович, к нам наверх. Мы все Вам обясним».

Я за ними пошел наверх, и они, действительно, мне обяснили свой поступок. При этом они чрезвычайно экспансивно меня благодарили за то, что я их не покинул, оглушительно спели в мою честь «Многая лета» и меня качали.

Возвратившись в мою уборную, я нашел там бледнаго и взволнованнаго Теляковскаго.

— Что же это такое, Федор Иванович? Отчего вы мне не сказали, что в театре готовится такая демонстрация?

— А я удивляюсь, что Вы, Владимир Аркадьевич об этом мне ничего не сказали. Дело Дирекции знать.

— Ничего об этом я не знал, — с сокрушением заметил Теляковский. — Совсем не знаю, что и как буду говорить об этом Государю.

Демонстрация, волнение Теляковскаго и вообще весь этот вечер оставили в душе неприятный осадок. Я вообще никогда не любил странной русской манеры по всякому поводу играть или петь нацюнальный гимн. Я заметил, что чем чаще гимн исполняется, тем меньше к нему люди питают почтения. Гимн вещь высокая и драгоценная. Это представительный звук нации, и петь гимн можно только тогда, когда высоким волнением напряжена душа, когда он звучит в крови и нервах, когда он льется из полнаго сердца. Святынями не кидаются, точно гнилыми яблоками. У нас же вошло в отвратительную привычку требовать гимна чуть ли не при всякой пьяной драке — для оказательства «национально-патрютических» чувств. Это было мне неприятно. Но решительно заявляю, что никакого чувства стыда или сознания унижения, что я стоял или не стоял на коленях перед царем, у меня не было и в зародыше. Всему инциденту я не придал никакого значения. В самых глубоких клеточках мозга не шевелилась у меня мысль, что я что то такое сделал неблаговидное, предал что то, как нибудь изменил моему достоинству и моему инстинкту свободы. Должен прямо сказать, что при всех моих недостатках, рабом или холопом я никогда не был и неспособен им быть. Я понимаю, конечно, что нет никакого унижения в коленопреклоненном исполнении какого нибудь ритуала, освященнаго национальной или религиозной традицией. Поцеловать туфлю Наместника Петра в Риме можно, сохраняя полное свое достоинство. Я самым спокойнейшим образом стал бы на колени перед Царем или перед Патриархом, если бы такое движение входило в мизансцен какого нибудь ритуала или обряда. Но так вот, здорово живешь, броситься на все четыре копыта перед человеком, будь он трижды Царь, — на такое низкопоклонство я никогда не был способен. Это не в моей натуре, которая гораздо более склонна к оказательствам «дерзости», чем угодничества. На колени перед царем я не становился. Я вообще чувствовал себя вполне непричастным к случаю. Проходил мимо дома, с котораго упала вывеска, не задев, слава Богу, меня… А на другой день я уезжал в Монте-Карло. В петербургский январь очень приятно чувствовать, что через два-три дня увидишь яркое солнце и цвеущия розы. Беззаботно и весело уехал я на Ривьеру.

56
{"b":"153312","o":1}