Смущало меня немного только то, что и в среде этих любимых мною людей я замечал разногласия в любви и в ненависти. Одни говорили, что только борьбою можно завоевать свое право и превозносили огромную физическую силу русскаго народа, говоря, что ежели эту силу сковать в нечто единое, то можно будет этому народу целым свтом править:
«Как некий демон, отселе править миром я могу!..»
Другие-же, наоборот, говорили, что сила физическая безпомощна, что народ будет по настоящему силен только тогда, когда возвысится его дух, когда он поймет, что противление злу — от лукаваго, что надо подставить другую щеку, когда получил удар в одну… И у тех, и других проповедников были пламенные последователи, восторженные поклонники, которые до изступления защищали свою правду. Мне, с моей актерской точки зрения, — может быть, узкой — казалось, что двух правд не бываеть, что правда только одна… Но в эти тонкости я не слишком углублялся. Мне было близко стремление моих друзей к правде жизни, к справедливости, к красоте. Меня горячо увлекала мечта, что в жизнь народа русскаго, которую я видел такой мрачной, будет внесен новый свет, что люди перестанут так много плакать, так безсмысленно и тупо страдать, так темно и грубо веселиться в пьянстве. И я всей душой к ним присоединялся и вместе с ними мечтал о том, что когда нибудь революция сметет несправедливый строй и на место него поставит новый, на счастье русскому народу.
Человеком, оказавшим на меня в этом отношении особенно сильное, я бы сказал — решительное влияние, был мой друг Алексей Максимович Пешков — Максим Горький. Это он своим страстным убеждением и примером скрепил мою связь с социалистами, это ему и его энтузиазму поверил я больше, чем кому бы то ни было и чему бы то ни было другому на свете.
Помню, что впервые услышал я имя Горькаго от моего милаго друга С.В.Рахманинова. Было это в Москве. Приходит ко мне однажды в Леонтьевский переулок Сережа Рахманинов и приносить книгу.
— Прочти, — говорить. Какой у нас появился чудный писатель. Вероятно, молодой.
Кажется мне, это был первый сборник Горькаго: Мальва, Макар Чудра и другие разсказы перваго периода. Действительно, разсказы мне очень понравились. От них веяло чем-то, что близко лежит к моей душе. Должен сказать, что и по сю пору, когда читаю произведения Горькаго, мне кажется, что города, улицы и люди, им описываемые — все мои знакомые. Всех я их видал, но никогда не думал, что мне может быть так интересно пересмотреть их через книгу… Помню, послал я автору письмо в Нижний-Новгород с выраженем моего восторга. Но ответа не получил. Когда в 1896 году я пел на Выставке в Нижнем-Новгороде, я Горькаго еще не знал. Но вот в 1901 году я снова приехал в Нижний. Пел в ярмарочном театр. Однажды во время представления Жизни за Царя мне передают, что в театре Горький, и что он хочет со мною познакомиться. В слдующий антракт ко мне пришел человек с лицом, которое показалось мне оригинальным и привлекательным, хотя и не очень красивым. Под прекрасными длинными волосами, над немного смешнымь носом и широко выступающими скулами горели чувством глубокие, добрые глаза, особенной ясности, напоминавшей ясность озера. Усы и маленькая бородка. Полу-улыбнувшись, он протянул мне руку, крепко пожал мою и родным мне волжским акцентом — на О — сказал:
— «Я слышал, что вы тоже наш брать Исаакий» (нашего поля ягода).
— Как будто, — ответил я.
И так, с перваго этого рукопожатия мы — я, по крайней мере, наверное — почувствовали друг к другу симпатию. Мы стали часто встречаться. То он приходил ко мне в театр, даже днем, и мы вместе шли в Кунавино кушать пельмени, любимое наше северное блюдо, то я шел к нему в его незатейливую квартиру, всегда переполненную народом. Всякие тут бывали люди. И задумчивые, и веселые, и сосредоточенно-озабоченные, и просто безразличные, но все большей частью были молоды и, как мне казалось, приходили испить прохладной воды из того прекраснаго источника, каким намь представлялся А.М.Пешков-Горький.
Простота, доброта, непринужденность этого, казалось, безпечнаго юноши, его сердечная любовь к своим детишкам, тогда маленьким, и особая ласковость волжанина к жене, очаровательной Екатерине Павловне Пешковой — все это так меня подкупило и так меня захватило, что мне казалось: вот, наконец, нашел я тот очаг, у котораго можно позабыть, что такое ненависть, выучиться любить и зажить особенной какой-то, единственно радостной идеальной жизнью человека! У этого очага я уже совсем поверил, что если на свете есть действительно хорошие, искренние люди, душевно любящие свой народ, то это — Горький и люди, ему подобные, как он, видевшие столько страданий, лишений и всевозможных отпечатков горестнаго человеческаго житья. Тем более мне бывало тяжело и обидно видеть, как Горькаго забирали жандармы, уводили в тюрьму, ссылали на север. Тут я положительно начал верить в то, что люди, называющее себя социалистами, составляют квинт-эссенцию рода человеческаго, и душа моя стала жить вместе с ними.
Я довольно часто приезжал потом в весенние и летние месяцы на Капри, где (кстати сказать, в наемном, а не в собственном доме) живал Горький. В этом доме атмосфера была революционная. Но должен признаться в том, что меня интересовали и завлекали только гуманитарные порывы всех этих взволнованных идеями людей. Когда же я изредка делал попытки почерпнуть из социалистических книжек какия нибудь знания, то мне на первой же странице становилось невыразимо скучно и даже, каюсь — противно. А оно, в самом деле — зачем мне это необходимо было знать, сколько из пуда железа выходит часовых колесиков? Сколько получает первый обманщик за выделку колес, сколько второй, сколько третий и что остается обманутому рабочему? Становилось сразу понятно, что кто-то обманут и кто-то обманывает. «Регулировать отношения» между тем и другим мне, право, не хотелось. Так я и презрел социалистическую науку… А жалко! Будь я в социализме ученее, знай я, что в социалистическую революцию я должен потерять все до последняго волоса, я может быть, спас бы не одну сотню тысяч рублей, заблаговременно переведя за-границу русские революционные рубли и превратив их в буржуазную валюту…
47
189 Обращаясь памятью к прошлому и стараясь определить, когда же собственно началось то, что в конце концов заставило меня покинуть родину, я вижу, как мне трудно провести границу между одной фазой русскаго революционнаго движения и другою. Была революция в 1905 году, потом вторая вспыхнула в марте 1917 года, третья — в октябре того же года. Люди, в политике искушенные, подробно обясняют, чем одна революция отличается от другой, и как то раскладывают их по особым полочкам, с особыми ярлычками. Мне — признаюсь — все эти события последних русских десятилетий представляются чем то цельным — цепью, каждое звено которой крепко связано с соседним звеном. Покатился с горы огромный камень, зацеплялся на короткое время за какую нибудь преграду, которая оказывалась недостаточно сильной, медленно сдвигал ее с места и катился дальше — пока не скатился в бездну. Я уже говорил, что не сродни, как будто, характеру русскаго человека разумная умеренность в действиях: во всем, как в покорности, так и в бунте, должен он дойти до самаго края…
Революционное движение стало заметно обозначаться уже в начале нашего столетия. Но тогда оно носило еще, если можно так сказать, тепличный характер. Оно бродило в университетах среди студентов и на фабриках среди рабочих. Народ казался еще спокойным, да и власть чувствовала себя крепкой. Печать держали строго, и политическое недовольство интеллигенции выражалось в ней робко и намеками.
Более смело звучали революционныя ноты в художественной литературе и в тенденциозной поэзии. Зато каждый революционный намек подхватывался обществом с горячей жадностью, а любой стих, в котором был протест, принимался публикой с восторгом, независимо оть его художественной ценности.
Помню очень характерный для того времени случай. По поводу открытия в Москве новой консерватории (при В.Сафонове), давался большой и очень торжественный симфонический концерт, на который пришла вся Москва. Я участвовал в концерте. Кипела тогда во мне молодая кровь, и увлекался я всеми свободами. Композитор Сахновский как раз только что написал музыку на слова поэта Мельшина-Якубовича, переводчика на русский язык Бодлера. Якубович был известен, как человек, преданный революции, и его поэзия это очень ярко отражала. Я включил песню Сахновскаго в мой репертуар этого вечера. Я пел обращение к родине: