Августа, наверное, час пыталась выскользнуть из зацепившегося за торчащую арматуру пожарной лестницы, обнаружившего свойства резинового каната платья, прежде чем вызванные жильцами ОМОНовцы (почему ОМОНовцы?) с зычным матом не втащили ее на балкон третьего этажа (ближайшего к месту зацепа). Единственное, что успела сделать Августа (в общем-то, не так уж мало) – выхватить из расстегнутой на американский манер кобуры вносящего ее на руках в чужую квартиру милиционера пистолет и прицельно (промахнуться было невозможно) выстрелить себе в сердце.
Она и впрямь превратилась (или убедила себя в этом) в светящуюся точку. Епифания не соврала: в промежуточном, напоминающем чуть затуманенное ночное небо пространстве обнаружилось немало летящих по самым разным траекториям точек. По ходу дела они группировались в подобие эскадрилий и летели дальше совместно, излучая в пространство нестрогий сигнал «свой-чужой». В принципе здесь не было стопроцентно чужих и стопроцентно своих. Любая точка могла присоединиться к любой эскадрилье. Но сначала каждая искала себе спутников не столько по родственному принципу или принципу духовной близости, но по некоему сущностному (невыразимому в словах и непостигаемому в мыслях) подобию.
Августа уже успела освоиться в туманном ночном небе, когда увидела одинокую, почти и не излучающую никакого сигнала, едва мерцающую точку. Она послала ей свой сигнал и рванулась навстречу, ощущая, как оставленный (внизу?) земной мир теряет смысл и очертания, смываемый сильнейшей и чистейшей волной любви, сострадания и отчаянья. Только здесь в ночном туманном небе Августе открылось, как должен относиться человек к человеку. Ей показалось, что она не долетит до отца, потому что из светящейся точки превратилась в таящую в ночном туманном небе слезинку. Он был уже совсем близко. Августа вдруг ясно (как будто всегда знала) поняла, что представляет из себя так называемая загробная жизнь. Все было немыслимо – гениально – просто. Загробная жизнь – это всего лишь…
…Сначала она ощутила невыносимую боль в груди. Потом услышала гул. Чуть позже пришло ощущение земного тела. Августа, впрочем, успела подумать, сколь несовершенно, неприспособленно к полету ее земное – из плоти и крови – тело, прежде чем гул начал отливаться в свинцовые формы произносимых слов. Ей, только что побывавшей светящейся точкой в ночном туманном небе, познавшей иные формы общения, показалось мучительным и недостойным вникать в свинцовый смысл звучащих над ее головой слов.
Но, увы, надо было вникать, потому что говорили о ней.
– Да, это она, – констатировал мужской голос, – не может быть никаких сомнений.
– Тогда каким образом ей почти удалось уйти? – услышала Августа другой мужской голос. – И кто ее вернул?
Августа ничем не обнаруживала своего возвращения. Она сообразила, что лежит совершенно обнаженная, со связанными руками и ногами то ли на операционном, то ли просто на столе, и ветер из форточки приятно холодит ей пятки. И еще ей открылось, что для этих двух мужчин в принципе не имеет значения, слышит она их разговор или не слышит, потому что речь идет о вещах, на которые произнесенные (да и не произнесенные) слова повлиять не могут.
– Она неожиданно и, что очень важно, на людях воспользовалась чужим оружием, то есть использовала свой единственный шанс, – сказал первый. – Если бы она вздумала стреляться у себя дома, пуля бы расплющилась о ее сердце, как о стальной слиток.
– Я смотрел акт судмедэкспертизы, – сказал второй, – она разнесла себе сердце в клочья ровно сутки назад. Зачем ты помог ей вернуться?
Августа самую малость приоткрыла глаза. Взгляд ее как-то странно устремился сразу вверх, влево и вправо. Августа вспомнила бесхозного мальчишку из ближайшей к подмосковному дому творчества писателей – она однажды летом жила в нем с отцом и матерью – деревни. Он ловил в речной протоке раков и бил камнем рыбу. Августа не верила, что проворную быструю рыбу можно оглушить камнем, но мальчишка ей это продемонстрировал на примере двух кормящихся под мостками плотвиц. Он сказал, что камнем в принципе можно оглушить любую рыбу, за исключением Щуки, потому что щука одновременно смотрит во все стороны и вверх.
Августа, стало быть, вернувшись в земную жизнь, стала смотреть, как щука.
Прямо над собой она увидела круглую – разделенную внутри на разнокалиберные мелкие – лампу. Лампа парила под потолком, как летающая тарелка. Можно было предположить, что Августа находится в операционной, но в особенной. Кроме лампы под потолком и стеклянных шкафов со скальпелями и хирургическими пилами, в операционной не было никакой техники, предположительно помогающей медперсоналу сражаться за жизнь пациента. Августа догадалась, что лежит на столе в прозекторской. Она не имела ничего против того, чтобы лежать на столе, если бы ей зачем-то не связали руки и ноги. Потом она увидела собственную воинственно нацелившуюся на лампу левую грудь, украшенную то ли вырезанной из цветной бумаги звездочкой, то ли живым цветочным лепестком. Августа не сразу поняла, что звездочка-лепесток на левой груди – не что иное, как шрам на месте входа пули. Приглядевшись пристальнее, Августа определила, что Нежно-розовый шрам удивительно напоминает – лежа на столе, она смотрела на него снизу вверх – цифру «9».
Вслед за щучьим зрением к Августе вернулось и обоняние. Она явственно ощутила витающий в прозекторской сладковато-формалиновый запах временно остановленной в своем разложении человеческой плоти. Запах разлагающейся плоти сочился из коридора под дверь прозекторской, попутно смешиваясь с еще более тошнотворно-сладким запахом… бананов. Определенно, бананы разлагались быстрее, нежели человеческая плоть, и их, в отличие от плоти, не сдабривали формалином.
У Августы исчезли последние сомнения: она в морге! Ведь морги, как всем известно, именно то место, где в Москве хранятся залежавшиеся бананы. Она даже знала, в каком именно она морге – на Большой Пироговской улице, где работает Епифания. Августе показалось странным, что Епифания не присутствует в прозекторской при разговоре двух пожилых (судя по голосам) мужчин над ее обнаженным (и связанным!) телом.
Несколько раз (когда Епифания дежурила ночью) Августа приезжала к ней в морг. Разглядывая лежащие на полках (как в огромном спальном вагоне) трупы, Августа ощущала себя пассажиром-безбилетником в экспрессе, движущемся в общем-то в единственно возможном направлении, но без остановок и с очень сильным опережением графика. Тишину спального вагона изредка нарушали какие-то звуки, и Августе казалось: идет контролер! Хотелось быстрее покинуть вагон, потому что смерть была принципиальным и неподкупным контролером. Но, оказывается, мертвых тревожили розничные торговцы бананами, которым Епифания разрешала унести указанное в записке оптовика-хозяина количество картонных коробок. Августа не спрашивала у Епифании, почему та устроилась в морг, потому что знала про ее неодолимое влечение к мертвым.
Пришла пора разглядеть и переговаривающихся над ее обнаженным и связанным по рукам и ногам телом мужчин.
– Я не помогал ей, – между тем продолжил первый – пожилой, круглый, как колобок, с седым венчиком волос вокруг розового, как шрам от пули на груди Августы, черепа. – Ты же знаешь, что гадалки Руби – это по моей части. Она бы мне никогда не позвонила, если бы ее мать, – кивнул на Августу, – не продала ее на трансплантацию органов. Ее вытащила с того света гадалка Руби. И в этот самый момент в морг приехали крутые ребята за ее глазами и печенью. Только поэтому она мне позвонила. Это чистая случайность, что я узнал.
– Неужели в России есть гадалка Руби? – удивился второй – высокий, худощавый, тоже седой, но с гораздо большим количеством волос на голове, с каким-то готическим – удлиненным, изрубленным то ли глубокими морщинами, то ли шрамами лицом. Августа обратила внимание, что из-под белых халатов пожилых джентльменов выглядывают брюки с широкими – генеральскими, а может маршальскими? – лампасами. Причем у круглого лампасы красные, а у готического – голубые. Августа была бы польщена, если бы не была встревожена. Ей еще не приходилось иметь дело с военными в столь высоких званиях. – Если она к ней приставлена, то, вытащив ее, она приняла на себя ее проклятие – бесплодие, – продолжил второй. – Она же не может не знать, что та, когда придет срок, проткнет ее шилом или булавкой…